Трогательные рождественские рассказы русских писателей
Шрифт:
– Ах, здравствуйте-с, – застенчиво произнес Саша.
– Ай да приятель! Ай да старинный друг! – воскликнула Алена Михайловна, качая головою. – Десять лет не видались, так и забыть уже успели, как в старину, бывало, шагу не сделают один без другого! И поцеловаться бы не грех!
Танечка вспыхнула до ушей; Саша тоже.
– Нечего краснеть-то: коль бабушка говорит, так уж, значит, можно. Ну-ка, ну-ка! Полно, Танечка, пятиться-то, не чужой человек.
Танечка и Саша сошлись и поцеловались. Она еще
– А Шашеньку узнал, Саша?.. – спросила бабушка. – Отца Феофила дочка… Тоже игрывали вместе.
– Как же, узнал-с, – ответил Саша (и непременно лгал). – Выросли только как.
И он поцеловал ручку Шашеньки, что Шашеньку нимало не сконфузило.
– А вот этих никого не знаешь? – продолжала бабушка, указывая на Катю, Олю и меня. – Это – Катя Прохорова… помнишь, в Уфимской консистории служил, часто еще ко мне хаживал, Лука Павлыч? Правда, где тебе помнить! А это вот Оля – Грушеньки Мордовцевой дочь… Как на Кавказ они с мужем ехали, так я у себя оставила: дорога дальняя, а она тогда еще крошкой была; ну да и люди же они не богатые. А это вот один приятель – все вместе в карты играют, – внучек мой, Миша Наденькин…
Саша только молча раскланивался.
Впрочем, вскоре, и именно за ужином, он несколько освоился с нашим немалочисленным обществом, перестал конфузиться и даже разговорился.
На следующий день Саша сделался окончательно своим человеком в нашей семье: будто он всегда с нами жил. Он был довольно веселого нрава, много рассказывал забавных анекдотов про себя и про своих товарищей, играл на гитаре, которую привез с собой, и пел звучным тенором приятные романсы вроде: «Гусар, на саблю опираясь» и «Под вечер осени ненастной».
После того из наших деревенских ужинов, за которым в первый раз присутствовал Саша, я, отправляясь спать, зашел в девичью за Фоминичной, обыкновенно укладывавшей меня в постель, и, прежде чем Фоминична взяла свечу и повела меня в мою спальню, выслушал следующий разговор между нянюшкой и Танечкой.
– Ну, пожалуйста, нянюшка, – говорила Танечка, – принеси же мне свечу да наведи зеркало.
– Полно ты, лебедка, полно! Что попусту глазки-то трудить! А я тебе и так скажу, кто твой суженый!..
– А кто?
– Ас кем сегодня целовалась!
– Вот еще! – сказала Танечка и покраснела.
– Да уж быть делу так – помяни мое слово. А теперь ложись-ка лучше с Богом почивать. Мостик вот, пожалуй, намощу тебе.
– Ах, и в самом деле, нянюшка, намости мостик.
– Вот кого увидишь во сне, кто переведет через мост, тот тебе и суженый. А кому и быть, как не…
– Ну уж, нянюшка, опять ты за свое!
– А быть делу так, быть делу так. Ступай,
Улегшись в постель, я очень внимательно смотрел, как Фоминична принялась строить на тарелке, наполненной водою, мост из лучинок. При созерцании постройки моста меня очень страшила мысль, что, как пойдет Фоминична ставить свой мост под Танечкино изголовье, я останусь совершенно один в комнате, и тогда не защитит меня никто от буки, который, без сомнения, не пропустит возможности воспользоваться моим беспомощным одиночеством. Однако ж я не успел досмотреть и сооружения моста – заснул самым крепким сном.
Утром на другой день Фоминична не забыла спросить Таню, какой привиделся ей сон.
– А ведь ты, нянюшка, угадала, – ответила, слегка улыбаясь, Танечка. – Вижу я, будто по полю иду; вот иду по полю – и подошла я к речке, а через речку ту мост. Стала будто я у моста, да и говорю: «Кто меня, красную девицу, через мост переведет – тот мой суженый!» Вдруг, отколь ни возьмись, идет он… подошел и берет меня за правую руку…
– Ну?
– Вот уж тут что дальше-то было, нянюшка, не помню: рукой, должно быть, за голову бралась, как проснулась-то!
– А добрый сон, добрый! Как говорила я – так, знать, тому и сбыться.
Круглый и блестящий катился по небу месяц, дрожали и искрились частые звезды, и не хуже звезды искрился снег, охваченный крепким морозом.
– Как холодно, Оленька! – говорю я, поспешая с нею к калитке.
Снег хрустит под моими валенками; волосы успели уже заиндеветь.
– Зачем же ты просился? Если б я знала, право, не взяла бы.
– Да я это так говорю, Оленька; я не озяб.
Звякнуло кольцо калитки; скрипнула и визгнула калитка – и отворилась.
Я жмусь к Оленьке; она закутывает всего меня в полу своего салопчика, оставляя на свободе чуть ли не один мой нос. Гляжу я – белая снежная поляна широко раскинулась, темнее бежит по ней дорога к лесу, угрюмо ощетинившемуся вдали; все пусто; не видать ни одного жилья: деревня по ту сторону двора. Слушаю я – и ни звука живого не слышу; только в ухе моем, приложенном к Олиной груди, громко и тревожно постукивает сердечко девушки.
Весело ли тебе, Оленька, жутко ли – я не знаю; только самому мне становится очень жутко, и с напряженным вниманием жду я чего-то странного, хоть и не страшного.
Посмотрела Оленька направо, посмотрела налево – и сказала громким, певучим, но немного дрожащим голосом:
– Залай, залай, собаченька! Залай, серенький волчок!
Когда Оленька говорила эти слова, я прижался теснее ухом к ее груди, и вдруг мне показалось, что сердце ее перестало биться. У меня самого захватило дух.