Тучи над городом встали
Шрифт:
А здесь не тормозили трамваи, не гудели машины, двери подъезда не хлопали, не смеялась женщина, которую провожали, здесь было тихо, будто, кроме нас, никто и не жил в этом городе. И ветер здесь тоже был другой — холодный и долгий, не порывистый, а именно долгий, постоянный, как очень сильная тяга из вентилятора. Мне хотелось спать, и я не мог заснуть. И я видел дорогу, которую сам себе придумал, которую придумывал всегда, когда мне не спалось... Вот она, эта дорога. Она большая, чистая. Это — подмосковное шоссе. Я иду, по нему, мимо меня — машины, они шумят, словно бы толкают друг друга, но вот они проезжают, и становится тихо. Я иду по своей тихой дороге и знаю: мне уже не надо бояться машин, они все проехали, — и я иду так спокойно, легко, а когда я устал, то сошел с шоссе
я и засыпаю. И никто меня теперь не тронет- ни машины, ни люди, только муравьи.
Это я давно себе придумал, когда мне было лет десять. Тогда умер мой дед, я плохо спал и боялся машин. Мой дед попал под машину. Вот я и думал об этих машинах, и все это связалось с каким-то подмосковным шоссе и с тем, что я иду, а машины обгоняют меня и не трогают, а потом я ложусь в траву, и ни о чем не думаю, и не слышу плача матери, не вижу деда, странного, желтого, лежащего на столе в гробу, пахнущем краской и струганым деревом. Ничего этого нет, а только шоссе и поле сбоку. А потом деда я забыл, и он исчез, а шоссе осталось и трава тоже. И когда мне не спалось, я это всегда вспоминал. Так я заснул и сейчас, только шоссе мое не было спокойным, по нему все шли и шли машины, грузовики, а на них стояли танки. «Как они умещаются на грузовиках? — думал я во сне и удивлялся. — Как это они умещаются, огромные танки, на маленьких грузовиках?» Но вот один сваливается с грузовика, и идет по шоссе, и зачем-то сворачивает влево. Теперь он ползет по траве. Грохот дикий. Я вижу его совсем близко и знаю: надо встать и бежать изо всех сил. А я не могу встать. Лежу и жду.
— Почему у него голова так высоко? Это вредно. У него ведь еще не сформировавшийся позвоночник. Сколько ему?
— Ему пятнадцать с лишком, он у меня большой. А здесь просто раскладушка неудобная.
— У него будет деформация позвоночника. Вы же врач, зачем вы так его кладете? Вот он и кричит во сне.
— Я его кладу? Он сам кого хочет положит.
Кто-то поправляет мне подушку. Отец? Нет, не отцовское движение. Я-то знаю, как отец поправляет подушку. Чуть приоткрываю глаза. Хочу совсем открыть, но не могу... Никаких танков, никакого шоссе. В комнате мигает лампа-коптилка. Кто-то склоняется надо мной. Вот я все-таки открываю глаза и теперь вижу: это женщина. Молодая женщина. У нее черные волосы. У нее косынка, косынка касается моей щеки. Будто вода капнула на мою щеку. «Какого черта! — думаю я. — Какое у нее право поправлять мою подушку? Кто она? Врач, что ли? А мне не нужен врач. Я здоров...»
Теперь я уже совсем открываю глаза и стряхиваю с лица ее косынку.
— Кто вы?
Она растерянно смотрит на меня. Глаза ее очень близко от меня. Они серые, а белок голубоватый. А волосы черные.
— Кто вы? — говорю я и приподнимаюсь.
— Успокойся, чего ты так разбушевался спросонья? Заснул-то ты в девять, а теперь вот разгулялся. — Это голос отца, очень спокойный голос отца. — И познакомься, раз уж ты проснулся. Это моя сослуживица по госпиталю — Рашель Яковлевна.
Я протягиваю ей руку.
— Шеля, — говорит она и улыбается. — А ты меня испугал.
Глава 4
Я встал в полседьмого. Рассвет был низкий, тускловатый, и я не чувствовал утра. Я любил чувствовать утро, когда выскакиваешь на улицу и асфальт, утренний, четкий, нехоженый, как первый снег, и деревья утренние — дышат легко и сильно, и только к вечеру они запылятся и словно бы постареют. (И сам я утром другой — я чистый и сильный, а к вечеру я запылюсь, как эти деревья.)
Но сегодня я не почувствовал утра, я только видел бледный, ленивый рассвет и знал: надо идти в эту проклятую школу.
Голова у меня была тяжелая после сегодняшней ночи. Отца я не видел: он уехал в госпиталь часов в шесть.
Мне почему-то захотелось прогулять. Я любил прогуливать. Я никогда не прогуливал, когда контрольные или опрос, а просто так, стихийно, без повода. Я шел в школу, еще не зная, что я прогуляю. Я выходил, шел привычной
В начале войны, кажется, в сентябре, я пришел к Яне, она жила близко от нас, около Дома ученых. Мы собирали бумагу для топки, и я пошел за бумагой к ней. Открыла какая-то старуха, рыжая, толстая, румяная. «А Яны, — говорит, — нет». «А где, — спрашиваю, — Яна, ушла?» «Ушла, — говорит. — Ушла на фронт и сражается с немецко-фашистскими захватчиками. А я ее соседка. А вам что надо?» «А нам бумагу надо». «А, бумагу! — Старуха сразу повеселела: она думала, что нам нужно что-то другое, может быть, хлеб. — Бумага, — говорит, — у нас есть». И ушла.
А потом приходит и тащит какие-то книги. Открываю первую и вижу: «Саламбо». И вверху на титуле чернилами: «Яна Россовская». Я спрашиваю у старухи: «Так это ваши книги?» «Нет, — говорит, — Яночкины». «Так что же вы, — говорю, — ее книгами распоряжаетесь? Вам еще рано ее книгами распоряжаться». И она вдруг улыбается румяной такой, гадкой улыбкой и говорит: «Лучше раньше, чем никогда». Как раз мою фразу. Мне стало тогда очень противно, и я сказал ей: «Хорошо, я возьму у вас ее книги. А то кто вас знает, фронт близко, может, к немцам их потащите. Они очень уважают французскую литературу». Старуха как заорет на меня. А я ей говорю: «Вы помолчите лучше. Отдохните» (так говорил нам один физик, когда злился на кого-нибудь из учеников). — Но я понял, что это на нее не подействовало. И я добавил: — К вам придут и проверят». Именно так и сказал: «К вам придут и проверят». Не знаю, почему, но в этой фразе что-то было. Это было посильнее, чем, например, сказать: вы сволочь или вы гадина... Тут что-то было, в этой фразе, где-то я ее слышал, и она меня испугала, и я ее запомнил, и теперь я знал — это звучит сильно: «К вам придут и проверят».
С тех пор я никогда не видел Яны, а прогуливать я перестал в конце предвоенного учебного года. Тогда было очень жарко, я зачем-то пошел в планетарий и мучился там в духоте. Звезд было слишком много, и лектор все спорил с каким-то одним и тем же мужикам насчет тайны тунгусского метеорита. Спорили они долго и нудно, будто по шпаргалке, и я пожалел, что притащился сюда. Это был мой последний прогул.
А сегодня мне снова очень захотелось прогулять. Утренние улицы были полупустые, тихие, а только у булочной стояла огромная очередь. А над булочной торчал репродуктор, похожий по форме на уменьшенный вестибюль метро «Дзержинская».
Около булочной я увидел Фролова. Он шел с каким-то парнем. «Начинается», — подумал я.
Я его не боялся. Но мне не хотелось сегодня драться: не было злости. Я был сегодня другой, чем вчера. Он поманил меня пальцем, я равнодушно посмотрел на него и пошел дальше. Он догнал меня и молча пошел рядом. Так мы шли метров двадцать тихой, чинной парой.
— Ну что ж, поквитаемся, — улыбаясь, сказал он. — Как ты думаешь, москвич?
— Думаю, не надо, — вежливо и даже приветливо ответил я.