Тучи над городом встали
Шрифт:
Он очень удивился.
— Почему это?
— Потому что ты слабак. Оказывается, и в Сибири есть слабаки.
Он потемнел, весь как-то осунулся от злости. Второй спокойно шел следом за ним. Я продолжал свою речь.
— Я думал, ну, стихов не знает, зато драться умеет. Ничего ты не умеешь, труха! Что мне с тобой делать, кретин?
Мне кажется, ярость у него прошла. По-моему, он даже расстроился. А я продолжал. Мне понравилось.
— Если только вдвоем, то конечно. Но и то не наверняка. Тебя-то, кретин, я одной левой, а вот второго...
Фролов оторопело толкнул меня в грудь. Я отлетел на два шага, но удержался, не упал. Второй стоял расслабленно, смотрел на нас без всякого интереса. Видно, драться ему не хотелось.
— Ну, смотри, кретин, — сказал я. — Сейчас я тебе буду челюсть ломать.
Он стал быстро надвигаться на меня. Я четко увидел его глаза. Они были голубые, бешеные, какие-то сумасшедшие — такие всегда бывают у злых и трусливых. Но, может быть, он был не такой, кто его знает, Фролова...
Вдруг стало очень тихо. Кто-то шикнул на нас:
— Заткнитесь, шпанята!
Я увидел, что все смотрят вверх, в черное горло репродуктора.
Над очередью, над холодным утренним городом, надо мной и Фроловым звучал бесстрастно-внушительный, почти траурный в начале фраз и искусственно бодрый в конце голос Левитана:
«...Наши войска после упорных и продолжительных боев с превосходящими силами противника оставили город Харьков».
Никто в толпе не удивился, не ахнул, было так же тихо, как до передачи, и только старухи крестились, словно Харьков стал покойником.
«Чего вы молитесь, старухи? — хотел я крикнуть. — У Гитлера тот же бог, что и у вас». Но я оглянулся и увидел эти помертвевшие, тусклые лица. И, оглянувшись, я увидел Фролова. Он стоял, опустив руки, забыв обо мне, неподвижно глядя на землю, на стертый пегий булыжник. Что знаю я о нем?.. Что он сволочь... Что он ненавидит меня. И еще, что у него отец на фронте. Только на каком направлении?.. Может, на можайском или на малоярославецком... А может, и на харьковском.
Глава 5
Xайдера я все-таки на пойму. Мы встретились так, как будто не были знакомы. Мы с ним ни словом не перекинулись... Потом, после уроков, мы ходили на завод, собирали металлическую чушку. Все ребята на совесть работали, Фролов тоже старался, а Хайдер работал, как остервенелый. У него даже лицо побелело, и классный спросил:
— Хайдер, тебе что, нехорошо?
А он тащил на себе здоровенную ржавую балку. И он зло так ответил классному:
— Мне, — говорит, — очень хорошо. Лучше, чем вам.
Когда всех ребят собирали, чтобы вести в проходную с территории, Хайдера не было. Он ходил по двору, рыжий от пыли, и выискивал какие-то никому не нужные железяки и собирал их в кучу. Когда мы шли домой, он повеселел и даже напевал что-то морское, вроде «Раскинулось море широко». Слух у него был ужасный.
— Ты отчего это сегодня такой веселый? — спросил я Хайдера. — Может, у тебя день рождения?
— Да нет. Я вообще веселый, —
В душе я согласился с ним, но на всякий случай я все-таки сказал:
— Стихи фронту тоже помогают. Вот Симонов написал «Жди меня», читал?
— Нет. А про что там?
— А там солдат жене пишет: «Жди меня, и я вернусь, не желай добра всем, кто знает наизусть, что забыть пора... Не понять неждавшим, им, как среди огня ожиданием своим ты спасла меня».
Хайдер задумался. Потом он сказал:
— А ну-ка, еще прочти.
Я прочитал ему еще раз, целиком... Он достал из кармана тетрадный лист бумаги.
— Перепиши мне.
Я удивился.
— Зачем тебе? Ты же стихов не любишь.
— Кто тебе сказал, что не люблю? Я их люблю, только не читаю. А эти стихи мне нужны. Я материно письмо писать буду, вставлю.
— А мать разве сама не умеет?
— Нет. Расписываться я ее научил, а так не умеет... А я всегда что-нибудь в письмо вставляю. Или фельетон какой, или из статьи Эренбурга. Только вот стихи никогда не вставлял.
— А долго письма до фронта идут? — спросил я.
— Долго, — сказал он. — А с фронта еще дольше.
— Знаешь, что, Хайдер, пошли ко мне. Мы с тобой в шахматишки сыграем.
Он словно бы не расслышал. Он стоял и словно бы что-то прикидывал в уме. Может, подсчитывал, сколько прошло времени с последнего письма. Лицо у него было маленькое, как бы усохшее. Видно, он здорово вымотался на заводе. И вот сейчас он придет домой и сядет писать материно письмо. Он будет делать ошибки, десятки, сотни ошибок, потому что в письмах текст гораздо более трудный, чем в диктантах.
— Пойдем ко мне, Хайдер. Если ты не хочешь в шахматы, мы сыграем в поддавки. Скучать ты не будешь.
— А я и так не скучаю, — сказал он и пошел за мной.
Дома мы пили жгуче-сладкий сахариновый чай и играли в шахматы. Я думал, что запросто обыграю Хайдера. У отца был первый разряд, когда-то он сильно увлекался шахматами и кое-чему меня научил. Но в первой партии мне не удалось выиграть у Хайдера. Он играл цапко, упрямо, подолгу думал над ходами, а я долго думать не любил. Я принимал решения быстро, мгновенно, они словно бы вспыхивали в моем мозгу, и тут же нажималась какая-то кнопочка, и моя рука как бы сама собой выбрасывалась вперед, и я делал ход. И очень часто это был не самый лучший ход. А Хайдер склонялся над доской и погружался в раздумье. Лицо его было неподвижно, спокойно, ничто его не отвлекало, ни о чем он, казалось, не думал, кроме того, как ответить на мой не самый лучший ход самым лучшим, единственным ходом. И он находил такой ход, и его узкая смуглая рука крепко хватала за горло коня, и выдрессированный Хайдером конь послушно прыгал на мои фигуры, они робели и в беспорядке расступались по сторонам. Первую партию я ему проиграл. Потом пришел отец.