Тучи над городом встали
Шрифт:
Но он не изменил своего решения. На его последний урок пришло довольно много ребят. Он был рассеян, что-то начинал рассказывать, потом забывал об этом, замолкал. Лицо у него было невыспавшееся, серое, как тетрадная обложка.
Мы ожидали, что он скажет нам что-нибудь на прощание, ожидали каких-то особенных и значительных слов: мы знали, это он умел, недаром он так любил цитировать деятелей Французской революции. Мы сидели торжественно и тихо. Но он ушел буднично, назвал номера параграфов, заданных на дом, кивнул и только у дверей чуть задержался. Мы встали, нестройно хлопнув крышками парт, он посмотрел на нас и тихо сказал:
— Когда у вас будет новый классный, не устраивайте этого...
Мы
Мы ждали, что он еще что-нибудь скажет. Да он и сам хотел что-то сказать, что-то вертелось у него на языке, но он так и не сказал, только пробормотал: «Ну да ладно, ладно», и ушел.
Мне захотелось проводить его домой, я еще до войны его иногда провожал. Я его любил больше, чем другие наши ребята, да и ко мне он, по-моему, относился неплохо. Я подождал его около учительской, он вышел, и я сказал ему: «Я вас провожу. Хорошо?» «Конечно», — сказал он.
Мы вышли молча, потом дошли до Малого Николопесковского переулка, где он жил, и у самого его дома я ему сказал: «Вы стреляете хорошо, но вы больны; может, больше пользы будет, если вы не пойдете. Вы же сами говорили, что фронт начинается с тыла». «Это правильно, — сказал он и слабо улыбнулся. — Но дело в том, что живешь ты свою не очень долгую жизнь, и быт тебя заедает, пустяки разные, неурядицы, и сам ты становишься такой бытовой, пустячный. А по роду деятельности ты всякие слова говоришь и цитируешь всяких ученых, революционеров и все твердишь: «Борьба, счастливое будущее, человечество...» Но вдруг — бац! — и началась эта самая борьба. Так словеса и подтверждать надо, как ты считаешь?»
Он впервые назвал меня на «ты».
«Да, конечно». «Ну вот и все. А потом я тебе скажу по секрету: мне не везет во второстепенном и везет в главном».
«То есть?»
«Ну, в общем, там, где всем приходит крышка, я выживаю... Это уж проверено».
Я молчал и смотрел на него. Выглядел он скверно: видно, он плохо себя чувствовал и ему не хотелось идти в свою комнату, где он жил один.
«Да ты не грусти, дружок, — сказал он. — Знаешь, что сказал Спиноза?» «Нет, не знаю», — тихо пробормотал я. «Так вот, запомни, не плакать, не смеяться, а понимать».
Через месяц он погиб. У него не было родных, и похоронная пришла на адрес школы.
Теперь я часто вспоминаю о нем. Когда мы ехали сюда, и в теплушке было тепло, и все лежали неподвижно, и каждый мог думать о ком хотел, о своих живых и о своих погибших, — я думал о классном. Я и сейчас часто думаю о нем.
Глава 8
Наш класс принял шефство над семьями фронтовиков. Мы ходили по домам, мыли полы, помогали по хозяйству, топили печи углем. Мы разбились на пары. К моему приятному удивлению, Хайдер взял в пару меня.
С ним ходить — одно удовольствие. Полы моет он гениально. И вообще он хозяйственный парень. Вот как ему со мной, не знаю. Дрова пилю я ничего. Отец меня научил, когда мы жили под Москвой. Но здесь дровами не топят, в городе нет дров, топят углем, да и то не всем удается его раздобыть...
Вот чего не люблю, так это мыть полы. Довольно противно лазать под чужими кроватями. Но постепенно я привык... Я презираю белоручек и маменькиных сынков. И все-таки, какая-то капелька этого есть и во мне. Но я это давлю в себе. И буду давить всегда. Раз Хайдер может, значит, и я могу. И я смотрю, как делает он, и перенимаю его опыт. Мне нравится с ним работать. Он работает по-взрослому, без болтовни и без всяких дурацких эмоций. Он делает все старательно, спокойно и быстро. Он очень многое умеет. Но, оказывается,
Хайдер мне нравится тем, что он никогда не хвастается своими мозолистыми руками и пролетарским происхождением. Но все-таки я не могу разобраться в этом человеке до конца. Вчера после уроков мы пошли на Ткацкую улицу. Нам нужен был дом № 7, там жила вдова одного фронтовика — Емельянова, молодая женщина, у которой мы уже раз были. Но когда мы к ней позвонили в дверь, то я увидел, что мы ошиблись. Это был дом № 9. Здесь жила женщина, которую в городе звали «полунемка». Говорили, что она немка и что ее даже собирались выслать туда, куда всех немцев, и что ее вызывали куда-то, но она якобы сумела доказать, что она не немка, а полунемка, и поэтому ее вроде бы оставили в покое. Я ее никогда не видел, она редко появлялась на улицах города. И только когда я позвонил, то увидел дощечку с ее фамилией. Фамилия у нее была вовсе не немецкая — Боровская.
— Вступаем на территорию противника, — шепотом сказал я Хайдеру.
Он не понял. Он не понял, что мы по ошибке попали не в тот дом. Никто не открывал. Может быть, надо было уйти, но я из упрямства и любопытства позвонил еще раз долгим и настойчивым звонком.
— Кто здесь? — спросили за дверью, как мне показалось, с легким немецким акцентом.
Странно, что не раздалось ни звука шагов, ни шума человеческого движения, казалось, что человек не вышел открывать дверь, а так и стоял у дверей все время с момента первого звонка и вслушивался в наши голоса.
— Кто здесь? — спросили снова, но на сей раз не требовательно и резко, как обычно окликают внезапно пришедших, а неуверенно, слабо.
— Да откройте же, — сказал я.
Щеколды не громыхнули, они как-то по-кошачьи взвизгнули, беспомощно и раздраженно, и в дверях мы увидели невысокую, чуть сутулящуюся женщину. Она зябко куталась в платок. У нее было красивое лицо с необычайно мелкими чертами, но какое-то очень серое, неестественно серое, до темноты, почти такое же, как платок, огромный и горбящийся на ее плечах, как плащ-палатка.
— Что вам надо? — спросила она.
— Мы из шефского отряда, — сказал я.
— Из какого отряда? — дрогнувшим почему-то голосом спросила она.
— Из шефского.
Она устало покачала головой. Она явно не понимала, что это за отряд. Хайдер стоял за моей спиной и молчал. Я повернулся к нему. Он пристально и, как мне казалось, враждебно разглядывал ее.
— Это школьный шефский отряд, — сказал я. — Тимуровский отряд.
Мое объяснение и вовсе сбило ее с толку; она застыла на месте, придерживая маленькими, очень белыми руками край серого платка и смотрела на нас, и единственное, что, кажется, более или менее успокаивало ее, был наш вид и возраст. Я искал в ней что-то особенное, что-то немецкое, ну хотя бы полунемецкое— и вроде бы находил. Это было, казалось, в ее красивом лице с очень мелкими чертами, с прямым носом, с узкими недобро сжатыми губами, в ее полных, слабых, очень белых руках, придерживающих края платка. Я искал в ней немецкие черты, но я не видел никогда ни одного живого немца, и это сильно затрудняло мою задачу.