Туман. Авель Санчес; Тиран Бандерас; Салакаин отважный. Вечера в Буэн-Ретиро
Шрифт:
«А вдруг дело совсем не в этом, — тут же подумал Хоакин, — вдруг я ненавижу самого себя, завидую самому себе?» Он подошел к двери, запер ее на ключ, огляделся вокруг и, убедившись, что никого нет, опустился на колени и сквозь слезы забормотал жаркую молитву, «Господи, господи! Ты же сам говорил: возлюби своего ближнего, как самого себя! А я не люблю своего ближнего, не могу, его любить, ибо не люблю самого себя, не умею любить себя, не могу любить себя. Что ты сотворил со мной, господи?»
Затем он взял Библию и раскрыл ее на том месте,
— Папа! Папа! — жалобно воскликнула девочка, крепко обнимая его за шею.
Уткнувшись головой в плечо дочери, Хоакин зарыдал.
— Что с тобой, папа, ты болен?
— Да, я болен. Но лучше оставь меня в покое и не спрашивай.
XXII
И Хоакин снова вернулся в казино. Упорствовать было бесполезно. Каждый раз он измысливал всевозможные предлоги, чтобы пойти туда. И мельница этой компании продолжала перемалывать его.
Наведывался туда и язвительный Федерико Куадрадо, который, слыша, например, что кто-то кого-то хвалит, неизменно спрашивал:
— А интересно, против кого направлена эта хвала? Я, например; твердо знаю, — говорил он своим бесстрастным, режущим голосом, — ведь стреляного воробья на мякине не проведешь, что, если хвалят одного, значит, непременно имеют в виду другого, кого хотят этой хвалой унизить. Это еще в том случае, когда восхваляют без недобрых намерений… С чистыми помыслами никто не хвалит.
— Ну, как сказать! — подхватил Леон Гомес, которому нравилось подыгрывать цинику Куадрадо. — Вот здесь, среди нас, находится дон Леовихильдо, из уст которого еще никто не слышал хулы по адресу ближнего…
— Эка невидаль! — вмешался депутат местной провинции. — Все дело в том, что дон Леовихильдо — политик, а политики вынуждены со всеми поддерживать добрые отношения. А ты что скажешь, Федерико?
— Скажу, что дон Леовихильдо хотя ни о ком и не говорит плохо, зато обо всех плохо думает… Разумеется он никогда не столкнет ближнего своего в яму, более того — не подтолкнет его к ней даже в том случае, если этого никто не увидит, ибо дон Леовихильдо не только боится уголовного кодекса, но и сильно побаивается ада. Но если кто-нибудь упадет в эту яму сам и проломит себе череп, дон Леовихильдо будет визжать от восторга. А чтобы в полной мере насладиться зрелищем проломанного черепа, он первым явится выразить свое соболезнование и «искреннее» сочувствие.
— Не понимаю, как можно жить с такими воззрениями, — сказал Хоакин.
— С какими воззрениями? — немедленно отпарировал Федерико. — Какие есть у Леовихильдо, у меня и у тебя?
— Обо мне никто
— Но зато наговорю, сын мой, ведь здесь мы все знаем друг друга отлично…
Хоакин почувствовал, что бледнеет. Это «сын мой», которое употребил Федерико, его черный ангел, и которое он всегда употреблял, когда собирался наложить на кого-нибудь лапу, пронзило Хоакина, словно ледяной кинжал.
— Не пойму, откуда у тебя такая ненависть к дону Леовихильдо, — прибавил Хоакин, впрочем, тут же раскаявшись, едва он это произнес, ибо почувствовал, что сам способствует обострению спора.
— Ненависть? У меня к нему ненависть? Ненависть к этому ничтожеству?
— Да, да, не понимаю, чего он тебе дался…
— Во-первых, сын мой, возненавидеть человека можно и без того, чтобы он причинил тебе зло. В сущности, стоит человека возненавидеть, как ты уже без всякого труда можешь вообразить все то зло, которое он мог бы тебе причинить… Я вовсе не питаю к дону Леовихильдо ненависти больше, чем к кому-либо другому. Он человек, и этого довольно. К тому же еще порядочный человек!
— Ну, знаешь, для тебя, профессионального человеконенавистника… — начал было депутат местной провинции.
— Я уже сотню раз имел случай заметить вам, что человек — это самое непристойное и испорченное животное на свете. А порядочный человек — это худший из людей.
— Ну, сел на своего конька! А ты что скажешь, ты, который прошлый раз разглагольствовал тут о честном политике и приводил в пример дона Леовихильдо — обратился Леон Гомес к депутату.
— О честном политике! — взорвался Федерико. — Вот уж чего не бывает!
— Почему это? — разом спросили три голоса.
— Как почему? Да он же сам ответил на этот вопрос. Ведь он сам в своей речи имел нахальство назвать себя честным. Разве это честно давать такие эпитеты самому себе? Ибо сказано в Евангелии, что Христос, господь наш…
— Прошу, хоть Христа-то не приплетай сюда! — оборвал его Хоакин.
— Как? Тебе и имя Христа тоже неприятно, сын мой?
На миг установилась тишина, мрачная и холодная.
— Иисус Христос, — отчеканил Федерико, — наказал, чтобы его не называли милосердным, ибо милосерден один только предвечный. А вот среди христиан встречаются свиньи, которые имеют нахальство сами себя величать порядочными и благородными.
— Но ведь порядочность и благородство — это не то же, что милосердие, — вставил словечко дон Висенте, чиновник местного самоуправления.
— Браво, дон Висенте. Счастлив слышать от должностного лица хоть одно справедливое и разумное суждение.
— Следовательно, — заметил Хоакин, — никто не должен признаваться в своей порядочности и благородстве. А в бесчестности?
— Нет нужды, это и так очевидно.
— А нашему Куадрадо хотелось бы, — сказал дон Висенте, — чтобы люди признавали свою подлость, но не думали меняться в лучшую сторону, не правда ли?