Тутмос
Шрифт:
До сих пор ничто в облике Менту-хотепа не напоминало ни птицу, ни змею. Но когда прозвучало имя Ирит-Неферт, сорвалась пелена, исчезло человеческое, и явился странный коршун — птичья голова на змеиной шее. И взгляд змеи, изготовившейся к броску.
— Это правда?
— Что правда?
— То, что ты сказал!
— Разве я стал бы тревожить твоё сердце ложью, Менту-хотеп?
— Что он говорил? Что смел говорить о моей жене?!
— Я не хотел бы повторять…
— Я прошу тебя, Рехмира!
— Пощади меня…
— Или ты хочешь, чтобы я пощадил Себек-хотепа? Или ты в сговоре с ним?
— Ты сам знаешь, что этого не может быть, Менту-хотеп.
— Тогда говори!
Птичьи когти впились в подлокотники кресла. Змеиные глаза впились в лицо чати — вот-вот испепелят.
— Ты вынудил меня, Менту-хотеп, помни об этом. Себек-хотеп говорил о красотах жены твоей, о красоте её тела, о её ласках. О том, как принимала она его на своём ложе…
— На моём ложе!
— На твоём. И упоительна была, как прохлада
Царский сын Куша вскочил, резко отодвинув кресло, позолоченные кошачьи лапы заскребли по полу, точно ожившими когтями. На спинке кресла заиграло золотыми лучами солнце, а со всех сторон тянулись к нему цветы, инкрустированные драгоценными камнями, тоже живые. Удивительное кресло! У Рехмира от восхищения захватило дух, а в глубине груди опять что-то заныло. Он даже взгляда не бросил на Менту-хотепа, который в бешенстве мерил шагами пронизанный солнцем покой.
— Я никогда не сказал бы тебе этого, Менту-хотеп, если бы речи дерзкого военачальника не звучали так громко. Ты знаешь, моё имя кое-что значит при дворе его величества, и я мог бы… Но я не могу действовать без твоего согласия, и ещё… Ты понимаешь сам, одно дело — просить милости для сановника, в трудное время пожертвовавшего всем ради блага Великого Дома, и совсем другое…
— Можешь не говорить!
Солнечные лучи, золотая пряжа, цепляются за ноги Менту-хотепа, словно хотят остановить его быстрый нервный шаг. И он рвёт золотую паутину и не может выпутаться из неё, а другая, тёмная, уже стянула его горло. Но резное кресло смотрится удивительно красиво в солнечном свете. Какой искусный мастер изготовил его? Ножки его сделаны в виде кошачьих лап, так и кажется, что пушистый зверёк подкрадывается к беспечной добыче, позолоченные подлокотники с закруглёнными краями украшены узором из листьев, а высокая прямая спинка представляет собой такую чудесную картину, что у чати при взгляде на неё просто замирает сердце. Восходящее солнце благословляет своими лучами тянущиеся к нему цветы на длинных стеблях и высокие витые травы, на ветвях цветущих деревьев тонкие узкогорлые птицы распевают гимны божественному светилу, чуть подальше несёт свои воды великая река, на волнах качаются маленькие лодки, в которых стоят девушки с цветочными гирляндами и ожерельями из цветов на шее и тоже протягивают руки навстречу благодатным солнечным лучам. И всё это — великолепное соединение драгоценного чёрного дерева, матовой слоновой кости, цветной пасты, золота, серебра и лазурита, точно маленькая сокровищница, достойная царского дворца…
— Мы должны помогать друг другу, как братья. Ты попал в беду, достойный Менту-хотеп, и я помогу тебе. Когда беда придёт в мой дом, ты тоже протянешь мне руку помощи, не так ли? 'Если слух его величества будет обращён только к военачальникам и закрыт для его семеров, мы погибнем, наши имена занесут пески времён. Есть две силы в Кемет…
— Другая?
— Жрецы. Хотя она не безусловна. Военные походы его величества обогащают храмы и их служителей. Но если военачальники возвысятся и начнут мешать процветанию храмов…
— Нельзя этого допустить, Рехмира!
— Нельзя. Но мы должны действовать заодно.
— Клянусь!
Менту-хотеп стоит около своего кресла, высокий и прямой, обретает свой привычный человеческий облик. У него на пальце перстень с каким-то необыкновенным тёмным камнем, тоже очень красивый и тоже, наверное, изготовленный мастерами Куша. И светится, сияет в солнечных лучах кресло, которое навело чати на счастливую мысль, помогло сплести сети вокруг Себек-хотепа и других военачальников. Не только красота в работе искусного мастера, в ней — сила. Могучая сила, возбудившая ум и коварство чати.
— Значит, ты поможешь мне, Рехмира?
— Как и ты мне.
— Ты можешь сделать так, чтобы Себек-хотеп…. — Вновь змеиный взгляд, и быстрое движение пальцев — когти, хватающие жертву. — Чтобы Себек-хотеп не смел больше произносить дерзких речей?
— Попытаюсь.
— Но ты же могуществен!
— Однако не всесилен.
— Разве?
Чати встал, мягкими неслышными шагами подошёл к Менту-хотепу, положил руку на его плечо. Как брат. И опять невольно покосился на кресло, которое теперь так близко, что можно тайком коснуться его чудесной спинки.
— Мы оба могущественны, достойный Менту-хотеп. Но ты знаешь, моё слово твёрдо. Кстати, где госпожа Ирит-Неферт? В столице?
— Пока он в Нэ, её здесь не будет!
— Это верно. Кстати, достойный Менту-хотеп, что за мастер изготовил это кресло?
— Оно тебе нравится?
Раннаи налила чашу до краёв, осторожно подала её Рамери и снова легла рядом с ним на благоухающее миррой ложе. Сквозь узкое высокое окно почти под самым потолком пробивался рассеянный лунный свет, часть которого по пути была похищена густой листвой окружающих дом деревьев. Этот дом, более походивший на дворец, роскошный дом в самом сердце Нэ, неподалёку от храма Амона, принадлежал Хапу-сенебу и перешёл к его вдове, и теперь она могла принимать Рамери на этом ложе, чьё изголовье было украшено изображениями священных ибисов, на том самом ложе, на котором был снят обет её целомудрия. Как ни странно, они никогда не вспоминали об этом, тень Хапу-сенеба не вставала между ними, даже
Рамери выпил вино, и Раннаи взяла у него чашу, лукаво коснувшись губами отпечатка его губ. Он смотрел на неё, нагую, окутанную серебристым рассеянным светом. Юность Раннаи отцвела, но зрелая пора была ещё краше — про себя он уподобил её кожу оболочке спелого плода, груди — гранатам, глаза — водам Хапи, несущим в себе весь мир, маленькие лодки и цветущие берега. Скоро это тело начнёт увядать, но ещё несколько лет будет благодатной пашней для своего господина. Недавно Тутмос в присутствии Рамери снова заговорил о Раннаи, и сердце хуррита обдало нестерпимым огнём. Страсть, вспыхнувшая в юности, до сих пор жила в сердце фараона, со смертью Хапу-сенеба исчезли все преграды, но сама судьба как будто оберегала Раннаи от почётной, но нерадостной для неё участи — беременность царицы, которой прежде всего были заняты мысли Тутмоса, давнее воспоминание о том, что жрица, волей или неволей нарушившая свой обет, может принести несчастье, а его величество был болезненно суеверен. Всё же Рамери боялся, что рано или поздно произойдёт то, что навсегда разлучит его с любимой — царская наложница недоступна, во всяком случае, для воина, знающего свой долг. Он думал о том, что оба они, фараон и его раб, уподобились диким птицам под властью этой женщины, познавшей любовь бога — она свила для них петлю из своих волос, она притягивает их своими глазами, опутывает своими ожерельями, она ставит на них клеймо своим перстнем. И каждую ночь она подобна новогодней звезде, ибо пробуждает в сердце великие силы любви, подобно тому, как звезда Исиды пробуждает Хапи в начале времени ахет. И любовь её — разлив благодатный, дарующий жизнь, дающий жизненную силу. Раннаи и при лунном свете подобна солнцу, а в тот миг, когда сладостный стон рвётся из её уст, становится рекой, и можно пить очами её воду, хмелея и забывая, что стены чужого дома окружают чужое ложе.
— Почему ты не пьёшь вина, Раннаи?
— Мне больше по вкусу шедех [102] .
— А я люблю чистое вино.
— Ты же воин!
— Дай ещё.
Она улыбнулась лукаво.
— А если ты опьянеешь?
— Я свободен до рассвета.
— Смотри, опьянеешь так, как тогда у Мегиддо, — помню твой рассказ об этом!
— Тогда мне было очень плохо на сердце, хуже не придумаешь. Никогда в жизни не был так пьян, чтобы не помнить дороги… Я огорчил учителя, он был недоволен. Но этого больше никогда не будет.
102
Мне больше по вкусу шедех. — Шедех — гранатовый напиток, возможно, лёгкое гранатовое вино.