Тверской гость
Шрифт:
– На евангелие ссылаешься, а непотребные дела чернецов скрываешь, отче?
Епископ поднял строгое лицо от фаянсовой тарелки:
– Злобствуешь, боярин. Не пойму, о чем ты?
– Об игумене Перфилье. Иль не знаешь, как он вольных мужиков зорит? Мало вам боярских крестьян сманивать, за княжеских взялись?
Епископ кивнул:
– Спасибо, что напомнил, боярин. Все забывал я великому князю сказать, а нынче и день неподходящ. Ну, уж коли ты речь завел, скажу... Княже Михаила Борисович, понудили мужики старцев борисоглебских
– Врешь! Ничего мужики не трогали!
– выкрикнул Жито.
Епископ поднялся, отодвигая тарелки и чарки, в гневе схватился за посох:
– Бог простит тебе, боярин, слова твои! Отпусти меня, княже! Не привык я в старости хулу слушать.
– Владыка!
– растерянно позвал Михаил.
– Стыдно тебе, боярин!
– сердито крикнула великая княгиня.
Великий князь вскочил, удерживая епископа. Жито криво усмехнулся:
– Ну, ин видать, не ко двору я ныне... Правду не слушают.
– Уймись!
– вдруг закричал епископ.
– Церковь поносишь всяко! Служителей господних дармоедами называешь! Прокляну, нечестивец! Анафеме предам!
Крик обычно чуть ли не шепчущего епископа ошеломил всю трапезную.
– Уйди, уйди!
– дергали боярина соседи.
Никита отшвырнул столец, ни на кого не глядя, зашагал к двери, хлопнул дубовыми створками.
Епископ дал усадить себя, забормотал молитву. Михаил, нахохлясь, исподлобья оглядывал стол. На выручку пришла княгиня-мать:
– Даруй, сыне, те земли монастырю. Отец покойный жаловал борисоглебцев, ангел господень ему там жизнь уберег. А мужиков наказать вели.
– Дарю!
– сказал Михаил, чтоб умилостивить епископа.
– Благодарю тя, княже! Церковь святая не забывает щедрот твоих! Денно и нощно молитвы о здравии твоем возносим. Знаю, много наветов на слуг господа. В темноте своей завидуют иные дарам твоим, винят святых отцов в стяжательстве. А того не памятуют, что их же грехи монахи отмаливают. Где, князь, чистых сердцем и знающих людей возьмешь, если и монахам еще о каждом куске хлеба печься придется? Одни смерды в монастыри пойдут, кои только соху знают. А высокие помыслами, благородные от схимы отшатнутся. И захиреет православие, и восторжествует диавол!
Епископ поднял тонкую руку. Широкий рукав рясы сполз, открывая жилистое запястье.
– И рухнут храмы, и роды древние восплачут!.. Но тому не быть!.. Не попущу! Слугой твоему отцу и церкви был, и ныне лишь о тебе, благе твоем помышляю...
Трапеза кончилась в молчании. Все спешили разойтись. Епископ уезжал последним. Благословляя князя, как бы вспомнил:
– Мужикам тем прости. Пусть идут на волю. По неразумению злобствовали. А одного схватить надо. Троих старцев жизни решил. Тать истинный! Федькой звать. Казнить надо злодея.
– А он мне в ноги бросался!
–
– Ахти!
– всполошилась княгиня.
– Вот как беда-то близко была! Сыщи, владыко, разбойника поскорее! Сыщи!
Покинув покои, епископ сошел с крыльца, осторожно подобрал шубу и рясу и, подхваченный двумя холопами, уселся в колымагу. Тяжелые, сытые кони медленно налегли на гужи.
Провожая епископский выезд взглядом из окна, великая княгиня вздохнула:
– Кроток и смирен владыка Геннадий... Простил мужиков. А сердцем тверд и верен нам, Мишенька. На мешкай ты с просьбой его.
Михаил кивнул, промычав что-то нечленораздельное. Оставаться с матерью вдвоем он не любил. Хотелось пойти на псарню, но в день поминовения сестры этого не подобало делать.
– Дьяка позвать!
– велел мальчик.
– Дарственную писать станем!
– Умненький мой!
– улыбнулась княгиня, подходя и трогая длинные кудри сына.
– Пиши, князюшка, а я пойду помолюсь.
Затворив дверь опочивальни, княгиня зевнула, почесала голову и как была прилегла на постелю. Прошлую ночь спала мало: утешала вдовье сердце. Кто знал, что такой день тяжкий выпадет? Хоть теперь вздремнуть...
А Михаил с дьяком сочинял дарственную. Все лучше, чем учить писание и головоломный греческий язык, никак не дававшийся молодому князю. Пусть его монахи учат!
Мысли о Москве больше не беспокоили Михаила. Он был скор на забвение. Сильнее страшил его загадочный мужик - убийца. Ведь в одном шаге от князя стоял! Худущий, глаза запали... Не зря тогда сердце замерло, не зря!
На другое утро Федор Лисица, как всегда, отправился в детинец к приказной избе. Вместе со всяким людом прошел в ворота, побрел ставшими знакомыми проулками.
В проулках меж домов, огороженных тынами - где из бревен, где из кольев, - толклись торговцы, слонялись бездомные попы, искавшие места или даровой выпивки, гремели телеги с деревенскими кладями, - мужики везли боярам свою дань. На телегах краснели говяжьи и бараньи туши, свешивала длинные шеи битая птица, вздымались кадки с маслом, творогом и капустой. Пропуская обоз, Федор увидел знакомого купца, тоже немало просидевшего у приказа.
– Здорово!
– осклабился Федор.
– Ну, што слыхать? Моя-то обида решилась!
Купец как-то странно поглядел на Федора, отодвинулся и, ничего не ответив, замешался среди народа.
До избы оставалось рукой подать, как Лисицу окликнули. Горбоносый, черноглазый псарь Никиты Жито в кафтане с галунами торопливо пошел в сторону, кивая на ходу - иди, мол, за мной... Федор, недоумевая, почесал в затылке, нерешительно затоптался на месте: уж очень хотелось поскорее узнать в приказе, как его дела. Однако псарь ждал, и Федор свернул к нему.
Увидев, что Лисица идет, боярский слуга валкой походкой двинулся по проулку, изредка оглядываясь и осторожно подмигивая.