Ты так любишь эти фильмы
Шрифт:
И оттого, что я учил себя не признаваться и даже гнать эту мысль, всё время предупреждал себя и был начеку, надо и не надо (но о каких случаях мы можем твёрдо сказать «не надо», ведь…), простите, оттого, что предупреждал себя и был начеку, потерял, боюсь, способность ориентироваться и распознавать действительное и мнимое, для простоты восприятия считая действительным вообще всё. Или вообще всё считая мнимым? Как в случае с этим глухим грозным «берегись», кто его мне шепнул: человек или тот же голос, что дует в уши потенциальных террористов? У меня никогда не было галлюцинаций. Он сказал «берегись».
Когда мифические хулиганы или неонацисты начинают убивать агентов-провокаторов, это может означать только одно: агент провалился
Я сочинял мирно докладец, а в голову тем временем приходили самые светлые мысли: купить, например, волыну. (Ствол.) Пройтись по блядям. Разобраться с соглядатаем в собственном подъезде. (Предположение, что соглядатай — невинный, с придурью, сосед, я рассмотрел и отмёл. Сосед-то он, возможно, сосед, а насчёт придури и невинности — шалишь.)
И я прекрасно знал, что не проинформирую Контору. К этому моменту совершено уже столько мелких должностных преступлений, что ничего не стоит совершить крупное. Я для этого окреп. Морально и физически. Заматерел до бесчувствия. Хоть сейчас вызову к себе Елену Юрьевну и — оглядываю кабинет — завалю её вот на этот диван. Раз уж я готов завалить (в более серьёзном смысле) соглядатая-соседа, то бабу для взаимной радости — нет проблем.
Будет ли, впрочем, радость взаимной? Я не уверен в Елене Юрьевне, не уверен в себе. Наш последний разговор уже можно назвать перепалкой. Сценой взаимных дерзостей. Дерзости, формально вызванные расхождением взглядов относительно судеб России. (!) Как и во множестве других случаев, Россия в тот раз была ни при чём.
Я трижды был женат, но так и не наловчился опознавать и различать варианты этого гнева: женщина дерзит, когда мужчина, по ее мнению, зашёл слишком далеко, — или когда мужчина, по её мнению, слишком долго топчется на месте. Напоказ лишь недовольство, смятение, и нет средств решить, отторжение это или неудовлетворённость, давать задний ход или набрасываться. Меня самого больше всего устроило бы то, что есть, но то, что есть, продолжаться не может: если три брака и могут чему-либо научить, то пониманию этого я выучился. Женщина не в состоянии находиться в одной (пусть наилучшей) точке, покоиться. Покою отведено место на кладбище. Вопреки тому, что они же сами говорят и пишут в опросах, меньше всего им нужна стабильность. Женщине нужно развитие. Непреклонное, как созревание зародыша в животе. Не останавливаясь ни на секунду, ни во сне, ни в счастье, деревья должны расти, дети — подрастать, дома — строиться… а когда дом построен, его можно до бесконечности улучшать. Не замечая, как оплывает или коррозирует его трансцендентная сердцевина. Что могу сказать: как жаль. Было прекрасно, теперь в развалинах.
Раньше мир существовал благодаря описаниям, а теперь существует благодаря картинкам. Вывод из чего не тот, что картинки по сравнению с описаниями деградация, а тот, что миру нужна подпорка. Он существует, только пока его всё равно каким образом изображают. Мира попросту нет. Есть только фрагменты и осколки, которые сами собой в мозаику никогда не сложатся.
Я борзо излагаю эти прописи, поглядывая туда — сюда и радуясь эффекту. В учительской, куда я впёрся со своей стопкой тетрадок (всё как у взрослого!), царит предобеденное оживление. Всё полчище налицо: стройные мымры, суровые тётки, кретины с длинными, но
Взмахиваю тетрадками и отвечаю взгляду тёти Ани:
— Я ещё не знаю, что они написали. А от меня бы зависело, и не трудился узнавать.
Тётя Аня заставила меня провести письменную работу: серединка на половинку опрос и эссе. Душа её не на месте, когда письменных работ нет слишком долго. Это омеляет источники власти. Тётя Аня держит в железной руке русских писателей и своих учеников, романы и диктанты, калечит насмешкой, убивает исправлениями, истязает трактовкой и дружеским советом. Оценивать написанное другими! У вас, Тургенев, всё опять психологические пейзажи? А вы, Шаховская, — с каких пор «корова» пишется через «а», к чему вообще тут коровы? Из бедного пишущего (роман, диктант) живого вынимают потроха и, вежливо потрогав их указкой, оглашают перечень. Ваши кишки? А что ваши кишки? Никто на ваши кишки не посягает. Можете забирать.
Ещё и поэтому я передумал становиться поэтом. (Поэтому, а не потому, что не хватило таланта.)
— Вам неинтересно, что думают девочки? — спрашивает томная, интересная блондинка, и в тоже блондинистом голоске я с удовлетворением узнаю интонации озабоченного ангела.
— А что они могут думать? Мне интересно, что Линч думает или Кроненберг. И то не всегда.
Отбрив цыпочку, я пристраиваюсь в равноудалённом кресле и с видом почётного страстотерпца сую нос в тетради, а общество лениво плюхается в тёплые воды культурного дискурса. Зу-зу-зу, зу — зу-зу… О книжечках пара слов. О фильмиках пара слов. О телевизионных впечатлениях три десятка восклицаний. «Бездарность», «Пошлость». «Незнание реалий». «Для отечественного сериала даже неплохо». Отдельная плотненькая стая фанатов «Доктора Хауса». (Не хочу сказать дурного слова и не могу отвязаться от подозрения, что практикующие врачи над этим фильмом ржут в голос.) Им жаль, что я обделён на этом пиршестве. Обо мне вновь пытаются позаботиться.
— А вы, Денис? Каков, по-вашему, идеальный роман или фильм?
— Комические диалоги, а в промежутках кого-нибудь убивают. Для вящей живости.
— Разве можно смеяться над убийствами?
— Я кинокритик, а не синефил. Мне всё можно.
— Вы всё время острите, — проницательно и опасливо замечает Елена Юрьевна.
— Да. Это особый шик умирающих.
Мымры и кретины шокированы. Тёткам интересно. Тётя Аня не реагирует, курит.
— А вы… умираете? — не выдерживает тётка попроще.
— Пока нет. Но приготовиться не помешает. И когда я наконец начну умирать, у меня будет выработан нужный навык. — Я смотрю на директора, который незаметно вошёл и стоит у дверей. — Потому что требовать от умирающего, чтобы тот в пожарном порядке учился острить, негуманно.
— А вы гуманист? — в упор спрашивает директор.
— Только по отношению к себе самому.
Он кивает и еле заметно улыбается. Лицо его непроницаемо, галстук строг и подтянут, руки безгранично спокойны. На среднем пальце массивно блестит обручальное кольцо. Жена директора, наверное, такая же, как и он: спокойно стареющая, мрачноватая, упакованная мадам. Тридцать лет назад вместе окончили школу и двинули по жизни бок о бок, как парочка псов на сворке (в хорошем смысле). С тех пор ничего не изменилось, только мсье стал чаще поглядывать на сторону.
— Константин Константинович! И вы всё шутите. А что вы скажете на Страшном суде?
Директор смотрит на цыпочку с раздумьем в очах и говорит так прохладно, что я начинаю внутренне хихикать:
— Что вы, Елена Юрьевна. Если Господь читает в душах, то говорить на Страшном суде никому не придётся. А если не читает, так это будет профанация, а не Страшный суд.
Тут я перевожу взгляд на тётю Аню и вижу, что тётя Аня не упустила ничего: ни натянутого холода интонаций, ни молниеносного исподтишка зырканья. Какое ей, спрашивается, дело? Что может быть законнее, когда директор гимназии крутит любовь с одной из училок? Конспираторы хреновы. Парочка так старательно и наивно держится подальше друг от друга, что обидеть их повернётся язык лишь у конченого завистника.