Ты умрёшь завтра
Шрифт:
Кондрат Олегович приставил к стене лестницу, вооружился ножовкой по металлу и полез чинить над распоясавшейся березой казнь.
За пару часов тяжелейшего труда Барабанов, весь мокрый и злой, одолел только половину ствола, железная древесина будто насмехалась над ножовочным полотном. Тогда директор Клуба решил нагрузить распил собственным весом, чтобы ствол лопнул. И нагрузил. Но береза выдержала 84 килограмма Барабанова (за последние годы директор Клуба заметно убавил в весе), а вот стена — нет. Дерево рухнуло на землю вместе с корнями, Кондратом Олеговичем и куском Клуба.
Следующие три месяца Кондрат Олегович, замурованный в гипсовую броню, провел в поликлинике доктора Чеха, чему был, в общем-то, рад, потому что в Клубе делать все равно было нечего, а тут каждый день с Антоном Павловичем общался, а санитаркам читал стихи.
Там, в поликлинике, в конце сентября друзья и собрались. Аркадий Юрьевич принес настоящее сокровище — майонезную баночку подсолнечного масла. Антон Павлович владел четвертушкой черствого хлеба. Забинтованный Барабанов мог предложить только свой оптимизм, но никто от него большего и не требовал. Хлеб нарезали, посолили, скупо сдобрили маслом и приступили к ужину.
— Эх, друзья! — жуя бутерброд, воскликнул Кондрат Олегович. — Если бы вы знали, как мне не хватает солянки «по-московски»! Нет, я не жалуюсь, хотя порою и желудок сводит… Но солянка! Густо-коричневая, маслянистая, с копченостями и хрустящими огурчиками! Да рюмочку ледяной водочки под нее! Такое блюдо не оставляет равнодушным, мало того, требует ритуала употребления. Нельзя ее хлебать, размышляя о постороннем и не замечая вкуса, а требуется так: сначала рюмашку водочки опрокинуть и после уже ложки три-четыре густой парующей, чтобы жгло-обжигало, а потом паузу, чтобы перевести дыхание, и дать слезам высохнуть, и тут как раз уместно вторую рюмочку приголубить. А после можно уже неторопливо все остальное докушивать… А еще хороша утятина в кизиловом соусе, ох и хороша, зараза! Мне ее довелось пробовать в кафе при Свердловском театре… Корочка золотистая, мясо нежное, темно-красное, соус кизиловый чуть сладковатый и кислит. А с мясом подавали зеленый горошек, и цветную капусту, на пару приготовленную…
— Прекратите, Кондрат Олегович, — остановил Барабанова историк Семыгин. — От вашего богатого гастрономического опыта хочется из окна выброситься.
— Вряд ли от этого будет толк, голубчик, — Антон Павлович грустно улыбнулся. — Второй этаж, переломы — это максимум.
Барабанов тяжело вздохнул и отправил в рот последний кусочек хлеба, покосился на стол, где доктор Чех нарезал хлеб — не осталось ли чего? Не осталось.
— Только это и останавливает, — сказал историк Семыгин, сгреб на ладонь хлебные крошки и отправил их в рот. — Вот и поужинали.
— А не расписать ли нам пульку? — предложил Барабанов. — Давненько мы уже картишками не баловались.
— Отчего же и не расписать, — поддержал предложение доктор Чех.
Барабанов достал из тумбочки потрепанную колоду, друзья подвинули к его койке стол и стулья, уселись. Минут пять сосредоточено играли, затем с улицы донесся странный звук, толи мычание, толи стон. Аркадий Юрьевич
— Что там, Аркадий Юрьевич? — спросил доктор Чех.
По улице шел юноша лет шестнадцати, и нес на руках мужчину. Мужчина был седой и высохший, и Аркадий Юрьевич не сразу понял, что он мертв. Респиратор юноши болтался на шее, сам он вертел головой, шарил безумным взором вокруг, словно искал кого-то, и низко, протяжно мычал.
— Ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы!.. Ы-ы-ы-ы-ы-ы-ы!.. — толи жаловался, толи горевал, толи злился.
— Тут… Идет по улице наша действительность и несет в руках прошлое, — мрачно произнес историк Семыгин.
Доктор Чех подошел к окну и долго смотрел на удаляющуюся в наступающую ночь похоронную процессию, затем тихо сказал:
— Несчастный мальчик. Кто теперь о нем позаботится?..
— Не несчастнее нас с вами, — отозвался Аркадий Юрьевич. — Его горе примитивно, он потерял всего лишь отца. Мы же наказаны здоровым рассудком, и что-то теряем каждый день.
А потом ночь поглотила город полностью, и только над крышей Никодимового дома тлело голубоватое зарево. Сам дом видно не было, от поликлиники его отделяло два квартала, но сияние поднималось высоко, постепенно растворяясь в ночном небе, и его можно было наблюдать с любой точки Красного.
— Как думаете, что он там делает? — спросил историк Семыгин, кивнув на зарево.
— Кто знает, — ответил Антон Павлович. — Строит что-то. Как-то я был неподалеку и слышал работу двигателей. Я думаю, у него несколько генераторов.
— Да, я тоже слышал, вот только на чем они работают? Топлива в городе то нет.
— На спирту, я полагаю. Выхлопы генераторов не пахли бензином.
— Выходит, слухи о запасах спирта у Никодима, правда… Получается, что он предвидел топливный кризис, и заранее, то есть уже несколько лет назад, начал запасаться спиртом. Стало быть, уже тогда он думал о своей Машине. Но что же это за агрегат такой? Для чего он предназначен?
— Понятия не имею, голубчик. Может быть, эта Машина на нашу погибель. А может, наоборот — во спасение…
— А еще друзья, — донесся от койки радостный голос Барабанова, доктор Чех и историк Семыгин оглянулись. — Необычайно хорош судак, запеченный с картофелем! Его подают со спаржей, жареной на сливочном масле…
— Кондрат Олегович, замолчите! — резко перебил Барабанова Семыгин. — Замолчите, иначе я вас прикончу.
Директор Клуба печально вздохнул, тихо сознался:
— Есть хочется.
— Напишите главу для своей поэмы о том, как советский человек стойко переносит голод, питаясь одной лишь верой в светлое будущее, — так же мрачно порекомендовал Семыгин.
— Уже начал, — ответил Кондрат Олегович, но энтузиазма, который всегда просыпался в Барабанове, стоило заговорить о ее поэме, теперь не чувствовалось. Очевидно, энтузиазму тоже хотелось солянку «по-московски» и рюмку ледяной водки. — Только движется эта глава как-то вяло. Да что там вяло — застрял на первых строках…