Ты, я и другие
Шрифт:
Мне интересно.
– А у тебя тоже есть внутренняя диверсантка?
– Как и у большинства людей. – Каролина усмехается, словно это совершенно обычное дело: вставить кляп части своего рассудка. – Ну вот. Мы ее заткнули, ты успешна и свободна. Даже счастлива. Как по-твоему, что ты должна привести в порядок, чтобы к этому прийти?
Погодите, как это? Я. Счастливо. Живу одна. Мысль любопытная, но все равно я энергично трясу головой:
– Не знаю.
Каролина берет со стола книгу, открывает на закладке.
– «Силу, смелость
Она подчеркивает конец фразы интонацией и захлопывает книгу.
– Элеонора Рузвельт.
С трудом сглотнув, собираю кукол-матрешек в одну и кладу ее обратно на стол, продолжая отрицательно мотать головой:
– Что бы это ни было – я не готова.
– Возьми матрешку с собой, – предлагает Каролина, – легче будет представлять. Вдруг поможет? Ее зовут Бабушка.
Я разглядываю фигурку, потом забираю со стола и кладу в сумку, избегая смотреть Каролине в глаза. Господь всемогущий, я пришла за излечением к специалисту, который затыкает рот своему внутреннему диверсанту и дает имена куклам.
На этой неделе мне удается написать только половину песни. Воздух искрится возбуждением: неужели это именно она, та самая? Моя внутренняя диверсантка, особа, которую я теперь называю Аза Зель, надежно спеленута. В моем разуме поселяется Элеонора Рузвельт. Я слушаю много невероятной музыки, смотрю классику кинематографа и непонятным образом вновь настраиваюсь на мир любви. Я еще не знаю, как назову эту песню, но она про пару, которая словно создана друг для друга. Им просто не найти никого другого – без второй половинки они утратят целостность, распадутся. Пока у меня только самый первый набросок, но в нем точно что-то есть. Я пересылаю отрывок Джошу, и в этот момент во входную дверь начинают трезвонить.
Звуки пронзают весь дом, бьют по нервам.
– Да иду же, – бурчу я, прыгая вниз по ступенькам. Смотрю в глазок, недоумевая, кому это так приспичило. Плечи опускаются, и я прижимаюсь лбом к белой блестящей двери.
– Прекрати пялиться, Элизабет. Открывай.
Я тяну дверь на себя.
– Дорогая. – Мама целует меня в щеку и заходит в дом, бросив краткий взгляд на мое настенное художество. – На улице моросит.
Она пристраивает длинный кислотно-розовый зонтик на вешалку рядом с крикетной битой Адама.
– Откуда ты здесь взялась? – спрашиваю я.
– Мне позвонила Мег. – Она приподымает маленький ранец. – Пришла сделать тебе маникюр.
Я теряю дар речи, а мама уже шуршит пакетами, раскладывая что-то на обеденном столе.
Встаю в дверях гостиной, испытывая нервное и злое возбуждение, гадая, что могла наговорить бабушке Мег.
– Мне не нужен маникюр, я… – Пытаюсь подобрать слова поточнее, но безуспешно: «Пожалуйста, уйди, мам. Мне нужно писать песню, которую номинируют на „Оскар“. Я не хочу рассказывать тебе, что творится в моей жизни. Давай я буду по телефону
– Открой вино, Элизабет, я с ночевкой. – Ее гранитно-серые глаза ловят мой взгляд; брови приподняты, будто мать говорит мне: «Ну, давай, попробуй, расскажи, как страшно занята».
Она молча продолжает расставлять на столе крохотные разноцветные бутылочки.
Меня бросил муж; я провожу все время в студии и старательно убеждаю себя, что смогу песнями заработать на достойную жизнь. Однако, похоже, – я смотрю на собственные ногти, – что маникюр куда важнее всей этой ерунды.
– Сейчас принесу.
Иду к холодильнику, надеясь, что мать за мной не последует. Выясняется, что в доме из еды – одни чипсы. В техническом количестве. Хотя вот, есть еще тушеная говядина, о которой я напрочь забыла. Сильвия принесла. Мысленно говорю ей спасибо.
Наполнив два бокала, ставлю их на обеденный стол и сажусь. Мать стоит у французского окна. По стеклу стекают ручейки дождя.
– Тебе надо заняться садом, – объявляет она, скрестив руки на груди.
Значит, Мег наговорила достаточно.
– Я собиралась тебе рассказать…
– Интересно, когда? – Она не отводит взгляда от лужайки.
Пожимаю плечами:
– Когда почувствую, что могу об этом говорить.
В саду носятся среди мокрой травы дети Сильвии, их крики наполняют комнату. Я уставилась на старое пятно от кофейной чашки на ореховом обеденном столе. Мать садится, подносит ко рту бокал, и я с удивлением и ужасом вижу на ее глазах слезы. Она достает из пластикового пакетика дезинфицирующую салфетку, наклоняется и берет мою руку в ладони, начинает протирать ее осторожно и нежно.
– Прости, – говорю я. Зябко пожимаю плечами. – Так вышло.
– Что у вас случилось? – Она протирает мою вторую руку.
– Что рассказала тебе Мег?
– Только то, что он ушел. Что была другая женщина. – Мать снова смотрит мне в глаза. – Была? Или есть?
Я медлю с ответом, и ее вопрос повисает в воздухе.
– Да. И да.
– Подонок, – шепчет она и берет со стола самую яркую бутылочку. – Думаю, вот это. Фуксия. Тебе нужно побольше свежих красок.
Я не отвечаю: бесполезно. Если матушке пришло в голову, что мне нужны ногти цвета фуксии, то они у меня будут. Она раскладывает набор и принимается за работу.
И примерно через минуту роняет:
– Ты не одна.
Я нежно касаюсь ее руки.
– Знаю, мам. Спасибо.
– Все мы так или иначе с этим сталкиваемся. У большинства мужья – не подарок. Но большинство – так или иначе – приспосабливается.
Мама, конечно, намекает на любовь моего отца к алкоголю, любовь куда более верную и горячую, чем к ней или ко мне.
– Я любила папу, – говорит она, снова сжимая мою руку, – и он меня любил.
Вспоминаю ее слезы, проливаемые над чашкой кофе, в простыни, над книжкой. От неловкости начинаю ерзать на стуле.