Тяжелые люди, или J’adore ce qui me br^ule
Шрифт:
— А третий путь? — спросила Гортензия, отчасти побуждаемая любопытством, отчасти по-прежнему погруженная в совершенно иные мысли.
— Третий случай, — ответил Райнхарт, — возникает тогда, когда получаешь жизнь настолько ущербную, что она годится разве что для самоуничтожения. Других возможностей я не вижу и придумать не могу.
Некоторое время Гортензия еще сидела, словно ожидая продолжения или не понимая, что хотел сказать Райнхарт. Ее ничуть не пугало услышанное… Вечер с большой радугой, когда они стояли перед его мастерской, или летний вечер на озере, звон церковных колоколов, склоны с золотившимися домами и оконными стеклами, наполненными пылающим заходящим солнцем; чужеземная маска в мастерской или помидоры, первое задание по рисованию, полученное тогда Гортензией, — все это далекое и ушедшее было для нее в тот момент ближе, чем его слова! А
— Ах, Юрг, — сказала она, — что ты тут понапридумывал? Может быть, все иначе?
— Я вижу свою жизнь, и больше ничего. — Он добавил: — Даром она не прошла, я смог ощутить, что единичного бытия недостаточно, чтобы стать тем, кого можно считать цельным человеком. Это дело поколений, они, по крайней мере, должны попытаться.
«Он скоро заговорит, как мой отец!» — подумала Гортензия. Она чувствовала, как ее охватывает нетерпение. Все ее существо противилось уже заранее. И его молчанию тоже. Она покачала головой.
— Цельный человек, — возразила она, — кто его видел? И что это такое?!
— Я вовсе не представляю его себе средоточием силы, отнюдь, и совсем не обязательно ему удается все, что он делает. Но все его начинания коренятся в лишенной страха, радостной, естественной уверенности в себе.
На это нечего было возразить.
— Но только, — продолжал Юрг, — где обнаружить такого рода уверенность в себе? Даже одаренные люди, если познакомиться с ними поближе, лишены его. Правильно ли это? Правда ли, что такова природа человека? — спрашиваю я себя. Или это свойство европейского человека? Как тебе кажется, знакомо ли оно китайцу? Мы смотрим на американцев, как на сброд, состоящий из биржевых маклеров, танцовщиц кордебалета и болванов-спортсменов; на самом же деле я в своей жизни встречал всего лишь одного, молодого теолога, приехавшего из Гамбурга в Грецию на взятом напрокат велосипеде, — удалось ли ему добраться потом до Иерусалима, мне не известно. Всего лишь один вечер провел он среди нас, но после этого всех охватило чувство, будто мы старики! Совсем не обязательно человечество должно страдать от того, что мучает европейца. У нас есть целые народы, даровитые народы, которые впадают в манию величия и гибнут только от того же самого опасения, что они недостаточно значимы. Должно ли так быть? В большом ли, в малом ли — может ли что-нибудь получиться без уверенности в себе? Недостаточно добиться чего-либо — это может только утолить тщеславие, желание получить признание. Но что делать, если это желание не указывает на дальнейшие цели? Даже достигнутое, выдержавшее испытание нашего самосознания, скромного и трезвого, не движет нас дальше! Я убедился в этом на собственном опыте. Разве талант и правда существуют лишь для того, чтобы придавать своему обладателю уверенности в себе, не указывая на более свободную цель, находящуюся выше нас? Лишь больные, ущербные, от рождения увечные натуры жаждут достижений в этом смысле — это люди, желающие доказать обратное тому, что прорицает им их собственная тоска! Цельный человек от рождения наделен светлым самоуважением. Достижения — лишь приложение к его жизни, побочное дело, свидетельство его уверенности в себе, а не наоборот, это отметины пройденного пути, отпечатки пальцев совершенного существа — не более того… Я знаю, что ты хочешь сказать! Меня вовсе не заботит то, что сотни людей, считающих себя важными, которым я чищу сапоги, на самом деле — как раз такие неполноценные люди.
Гортензия неуверенно поглядела на него.
У нее появилось чувство, что от ее слов ничего не меняется, как и от ее возражений. Ее мозг, возможно, еще следил затем, что он говорил. Но сердце ее говорило: ты попал в тупик, загнанный своей же мыслью, и я не могу тебе помочь. А почему? Все из-за того, что его отец был таким-то и таким-то, он утратил уверенность в себе… «Райнхарт! — воскликнуло ее сердце. — К чему эти навязчивые идеи?»
Однако он твердил о своей вере.
— Я уверен больше, чем когда-либо, — говорил он, — я верю в то, что я называю цельным человеком, в мысль о благородной части человечества. Я не имею в виду тех или иных людей и не какую-нибудь их группу. Благородство как цель, цель человечества в целом и каждого отдельного человека на своем месте — другой цели я не знаю.
Гортензия тоже не могла
— Над этим трудимся все мы… Часто мое подлинное утешение заключается в том, что у меня нет детей; уверенность в том, что люди моего рода, насколько это в моих силах, не будут больше появляться на свет… — проговорил он. — Это волнующая мысль — держать в руке нить жизни и оборвать ее, ощущая за собой ошибки умерших, обратить их в ничто, заранее лишить жизни неопределенную череду сомнительных потомков, быть судебным исполнителем, палачом неудавшегося рода — и все это ради жизни! Это вовсе не случайное убийство, совершенное по неосторожности, не просто безделье, не безвольная терпимость, сохраняющая другому жизнь, — нет, этот приговор должен быть исполнен, и — ясно как Божий день — тот, кому выпала эта задача, должен начать с себя.
— То, что ты сказал, Райнхарт, — не решение!
Он не отводил глаз.
— Все дело в том…
— Никогда! Никогда! Никак и никогда!
Она поднялась.
— Ты рехнулся, Райнхарт, ты знаешь это? Ты сам доводишь себя своими речами…
Она больше ничего не желала слушать.
Ему это показалось последним шансом принять участие в большом служении. Пожалуй, самое сложное, что может возложить на человека судьба: сохранить веру, отрицающую и уничтожающую его самого…
— Величие и зрелость человека начинается с того, что он оказывается способен думать не только о своем, выходит за свои собственные пределы.
— Это все слова.
— Дело вот в чем, — спокойно произнес он. — Необходимо мыслить в согласии с истиной, даже если она оборачивается против нас. Иначе, как ни умничай и что ни изображай, ты будешь частью духовной черни, способной думать только о том, что ей на пользу, верить только в то, что благословляет ее существование, используя убеждения как броню от истины!
Она покачала головой:
— Нам всем знакомы приступы отчаяния…
— Все дело в основаниях.
— Основания! — засмеялась она. — Если кто-то готов расстаться с жизнью действительно не от трусости, а повинуясь мужеству, почему бы ему не сделать это в каком-нибудь великом, славном свершении? Ради какой-нибудь красавицы, великолепного восторженного сумасбродства? Самые малые твои дела, пусть это всего лишь работа в саду или водяная мельница для моего сына, больше значат в твоей жизни как служении, Юрг, чем величественные жесты, несущие смерть! Я хочу сказать — это что-то дает, что-то возникает.
— Что позволяет сохранить наше собственное лицо! — ответил он и кивнул. — Ты говоришь как мать и состоявшийся человек, чей смысл существования заключается в продолжении жизни.
— А ты?
— Наш брат служит жизни, не производя на свет неполноценных существ, полулюдей; а еще служит тем, что убирает и себя самого, как только с самим собой рассчитается. Это его роль, его служение благородному сословию, его назначение, его смирение отчаяния — ему только и остается, что рассчитаться с самим собой.
(Гортензия почувствовала, что перед ней стена.)
«Нужно уметь подчиняться истине тогда, когда она против нас, — повторил он, — нужно быть способным на гибель, чтобы испытать рождение. Это крещение. Только тогда человек начинает значить нечто большее, чем разумное животное; тогда начинается благородство человечества».
Гортензия стояла у ночного окна, совсем близко к шумящему дождю, глубина беззвездной ночи служила ей как огромная темная раковина, поднесенная к уху, она слышала биение собственного пульса — словно издалека, словно прибой моря крови, бесконечный и томительный! Вот она — жизнь. К чему говорить о ней? Это волна, она накатывает и идет дальше, уже изменившись, всегда изменившись. Ее не ухватить, а мысли мужчины, ах, да и все мысли вообще… Почему они не целовались? Гортензия хотела бы сказать ему: видишь ли, все, что ты говоришь, верно, почти верно — но и совсем другое тоже верно, а в конце концов жизнь все равно важнее. Почему ваше мышление, доведенное до логического конца, всегда тяготеет к смерти?
Он поставил подсвечник на стол, словно собрался уйти, оставив Гортензию одну; он не знал, что ему еще сказать, — каждый из них размышлял, исходя из своей судьбы, и он со скрытым раскаянием чувствовал, что вообще не собирался говорить об этом ни с кем, в том числе и с Гортензией, но ее близость ошеломила его.
— Что бы ты ни делал, — сказала Гортензия, — в конце все будет совершенно иначе, чем ты сейчас считаешь. Тебе не надо оставаться здесь, дорогой Юрг, — однажды, когда ты посмотришь в лицо собственным детям, ты устыдишься всех этих мыслей, поверь мне, и посмеешься над ними!
Вампиры девичьих грез. Тетралогия. Город над бездной
Вампиры девичьих грез
Фантастика:
фэнтези
рейтинг книги
Хранители миров
Фантастика:
юмористическая фантастика
рейтинг книги
