Тяжелые люди, или J’adore ce qui me br^ule
Шрифт:
— Верить в то, во что верю я сам, вовсе не сложно, — сказал Райнхарт после паузы, и в голосе его сквозила печаль, а в скрытом упреке звучало удовлетворение от того, что он причинил ей боль. — Если другой человек верит в нас, в то время как наша собственная вера рассыпалась, — это, думается мне, и есть любовь, чудо любви, благодать, необъяснимая, как приближение ангела…
Гортензия, теребившая ветку, смотрела на землю под столом; она понимала, что ей не следовало делать то, что она сделала, — писать ему о своем желании еще раз встретиться. Но вот он появился, он ждал на конечной остановке трамвая. Бог знает, чего можно было еще ожидать после такого количества слов! Какое-то время, когда он только поздоровался с ней, все было как прежде, как в самом начале — мир с его обыденными вещами, трамвайными остановками, улицами и лицами прохожих, детскими колясками, садовыми оградами — все в мерцании безумной эйфории; о, какое это было чувство — идти вот так рядом, неизвестно куда, испытывая безмерную благодарность за каждое мгновение близости! После нескольких недель серого прозябания, наполненных ночными слезами, можно было только рассмеяться. Понимал ли он это? Где-то еще жило, словно не ведая обо всех письмах, то благостное, единящее, сближающее чувство; невредимое, ждало оно на конечной остановке трамвая. Они шли в гору, по путям воспоминаний, потому что между последней встречей и теперешней пролегло прощание. Он не спрашивал, почему она написала ему, вообще не упоминал о ее письме. Погруженные в болтовню о незначащих
Юрг поцеловал ее!
Но она знала: это уже невозможно…
— Почему? — в ужасе спрашивал он, словно его дурачили, раненный и раздавленный, готовый разрыдаться. — Почему нет? — спрашивал он. — Почему?
Да он ведь и сам уже не верил… Возлюбленный никогда не бывает реальным человеком — он или бог, или идол, поначалу лишенный всяких свойств, величественный и возносящийся над всем. Теперь же, когда Гортензия смотрела злым взглядом утратившей надежду любящей женщины, которой нужно освободиться от этой любви, он представал перед ней сплетением мучительных недостатков, подозрительным во всем, что он делает или не делает. Гортензия не сомневалась, что взгляд ее стал яснее, что эта новая картина ближе к реальности, прямо-таки сама реальность, и, несмотря на горькие утраты, которых стоило это прозрение, утраты безграничной надежды и веры, возвышающей обоих — верующего и того, в кого он верит, — она была на удивление рада, что снова увидела его, хотя каждый раз при встрече ее охватывало смятение. У нее словно пелена упала с глаз! Он требовал от нее того, на что сам был неспособен. Он, лишивший ее поддержки людей, к которым она принадлежала, теперь искал поддержки у нее, после того, как всего лишь раз поговорил с ее отцом. Не надо требовать, думала она, сделай так, чтобы я поверила в тебя! Он уговаривал ее. Слова, думала она, слова! И смотрела на того, кто только что был для нее целым миром, единственно реальным, а теперь превратился в массу слов. Нельзя выйти замуж за слова.
Так они и стояли на поле.
Отчужденный горьким чувством, слишком одинокий в своих мыслях, чтобы желать хотя бы рассказать о них, Райнхарт вспоминал, как она приходила в его мастерскую, чтобы рисовать помидоры. Они шли, не касаясь друг друга. Довольно долго они молчали.
— Ты тоже хочешь есть?
Словно гид, вежливый чужестранец, он произносит это с заботливой галантностью, от которой хочется плакать, которая пронзает своей трезвостью до самого сердца. А в трактире он рассуждает о развевающемся флаге. Больше ни о чем не говорит. Кормит белых кур. Так проходит время; гора надвигает свою тень на лесистую долину с извилистой рекой, с фабриками. Все это останется таким навсегда! Улетающий вдаль свисток узкоколейки, существующие вне времени горы над вечерним перламутровым озером, скалы и снежные вершины, выступающие из золотой пыли летних сумерек.
— Юрг, — сказала Гортензия, — нам пора идти. Пока я доберусь домой, будет поздно.
— Да, — ответил Райнхарт, — пора.
Он заплатил по счету.
Вот так и расстаются, думала она всю дорогу. На конечной остановке трамвая она уже видит, как это произойдет, как он стоит вот там, а она уже в вагоне, водитель, держа руку на сигнале, ждет, не хотят ли они сказать друг другу еще что-нибудь… Но получилось иначе. Маски, которыми они прикрывались, упали. На опушке, поросшей орешником, куда они неожиданно забрели, они со слезами упали в объятья друг другу. Понимая, что общее будущее для них невозможно, Гортензия доказала ему свою любовь, которую — она знала — не сможет избыть до конца жизни. Она целовала его, а из глаз ее лились слезы. «Если бы так все и осталось! — подумал он. — Если бы ничего не было потом!» Он ощущал тяжесть ее тела, сейчас и здесь, ощущал полусладкое, полугорькое сухое тепло ее длинных прогретых солнцем волос. Он не понимал происходящего, так же как и она, да разве в этом дело! Расставание, тяготившее каждый вздох. Ветер в деревьях, неудержимое движение солнца к закату, далекие горы, мир, полный следов ушедшего лета, поля с копнами сена, хутора с дымком, озера и селения. И все это наполнено, напоено ощущением близости любимой девушки и мучительной, безумной сладостью, рожденной представлением, что теперь она последует за каким-нибудь другим мужчиной — незабываемая, как все, что мы теряем! В момент расставания, за которым нет больше ничего, любое движение уходит в вечность.
А потом Райнхарт пошел наискосок по широкому открытому лугу; в какой-то момент он натыкается на живую изгородь, останавливается, не оборачиваясь, руки в карманах. Идет дальше. Он берет влево, прочь, прочь от дома; идет затем только, чтобы исчезнуть из поля зрения, сам не зная куда.
Вот и эта история закончилась.
IV. Антон, служитель, или Реальная жизнь
И
Как и в те времена, когда она жила одна, к ней приходят люди за советом, показывают письма, рассказывают сны, и все их дела кажутся им ужасающе важными… Ивонна не приглашает их сесть, смахивает запястьем редкие волосы со лба. У них навязчивая идея: они непременно хотят прийти еще; следует вежливая отговорка — складывается ощущение, что они мешают, тогда как на самом деле вовсе нет, это всего лишь дурное настроение, чувства, которые они своим присутствием, своими откровениями никак не могут расстроить. О нет, смеется Ивонна, что вы, вовсе нет! Никто больше не может помешать Ивонне. Никто. А они от этого еще чаще затевают разговоры, живописуют трудности, исповедуются в грехах. Прямо тошнит, думает Ивонна, а они чувствуют, что их понимают, приносят цветы, испытывают облегчение, преисполняются благодарности: Бог знает, почему они так счастливы от своей собственной благодарности?
А Хозяин?
Они живут вместе, вполне ладят, и мужчина, зарабатывающий деньги, садится в кресло, курит, подкидывает дров в камин, они беседуют о чем-нибудь или слушают новости, иногда они выходят за рамки привычного и позволяют себе эмоции. Бывают чудные вечера. Он читает. Они не разрушают друг друга, это основа всего остального, влюбленности нет, есть ровные отношения, есть готовность переносить запах другого, и это много. Если оставить надуманные претензии, будто надо быть понятым и понимать другого, то перед тобой открывается простор, полный чудесной приемлемости. Никто не пытается вломиться в тот покой, который каждый человек выстраивает как свою тайну, свою собственность, как нечто непередаваемое. Разговоры идут о работе, о событиях в мире, о людях, о планах и целях, движущих их собственной повседневной жизнью, порой даже наполняющих ее; они знают друг друга, взгляды партнера, его манеру слушать и говорить, предпочтения в еде, манеры, принципы, желания, его больные места и то, что его раздражает. Есть в семейной жизни удивительное обстоятельство. Она возможна тогда, когда от нее не требуют невозможного, когда люди перерастают химерические представления, будто в ней необходимо понимание, когда прекращают смотреть на семейную жизнь как средство от одиночества. Отказаться от невозможного! Надо только обрести ощущение, что семейные узы — просто служение, способ обращения с повседневной жизнью. Правда, не так-то уж это «просто», совсем нет! Печаль должна быть устранена, и нельзя пытаться строить мосты, перешагивающие боль, такие мосты — обман.
Однажды, это было еще на старой квартире, Райнхарт вдруг появился на пороге. Ивонна уже снова отучилась каждый раз запирать дверь на ключ, когда Хозяина не было дома. Она была одна в большой комнате, когда Юрг, не позвонив, просто вошел; Ивонна держала кувшин, из которого только что поливала цветы. Она обернулась, не выказав, однако, никакого ужаса, когда увидела его на пороге. Он саркастически ухмылялся, причем этот сарказм наполовину относился к нему самому. Он шел мимо ее прежнего дома, не увидел знакомых занавесок, потом обнаружил, что и на почтовом ящике нет больше ее имени. Он оказался в лифте, все произошло само, так же, как движется лифт. Чего он, собственно, хотел? На Ивонне было длинное домашнее платье, что-то вроде свободного пеньюара, словно она собиралась в постель, — возможно, она только что принимала ванну. Какое-то время они вообще молчали. Райнхарт наблюдал за ней, словно ожидая, что она продолжит поливать цветы. Этот момент тянулся бесконечно, было слышно, как на кухне поет прислуга, и только теперь Райнхарту пришло в голову, что другой, Хозяин, в любой момент может войти через одну из дверей. Он обошел комнату и запер изнутри двери, одну за другой, тогда как Ивонна, все так же молча, но уже с нарастающим страхом, смотрела на него. У него был вид человека совершенно опустившегося: восково-бледный, небритый, дышащий перегаром и табаком, со слезящимися воспаленными глазами. Встретив взгляд Ивонны, полный отвращения и ненависти, Райнхарт неожиданно схватил ее, будто ему надо было пробудить спящую, мертвую, — а она закрыла локтями лицо, словно защищаясь от пьяного, который лезет к ней с поцелуями. Он силой заставил ее еще раз взглянуть на него. Но Ивонна только закрыла глаза — когда ничего больше не оставалось, она просто закрыла глаза. Он держал ее, словно беззащитный комок, словно безжизненное тело.
— Райнхарт, — проговорила она, — я одна дома — я беззащитна.
Он медленно отпустил ее, словно пораженный отравленной стрелой в спину. Дверь с треском захлопнулась, и Ивонна осталась одна. Ганса-Вальтера он не увидел, малыш уже спал.
Хозяин вбил себе в голову, что надо строить дом. Однажды осенним утром он отправился за город. Это был склон, утыканный виноградными кольями, как еж иглами, и, казалось, этот еж желает разрушить всякую надежду на то, что здесь может располагаться уютный загородный дом; можно было подумать, будто эти колья готовы любой ценой отстоять свое немного запущенное, заросшее чертополохом и погруженное в пасторальные мечтания бытие.
— Примерно здесь, — молодой архитектор развернул желтый складной метр, — будет находиться задний угол дома…
Хозяин, стоявший наверху на дороге, у своей синей машины, сосредоточенно глядел на колышек, превращенный в пугало шляпой архитектора, и, напрягая воображение, пытался представить себе уже готовый дом. Во всяком случае, он кивнул. Вообще-то в тот раз он не увидел ничего, кроме склона, заросшего запущенными виноградными лозами, а среди них — молодого человека, который, все больше воодушевляясь, размахивал своим желтым складным метром, очерчивая в голубоватом осеннем воздухе контуры будущего строения, и при этом порядком смахивал на сумасшедшего; архитектор вел себя так, словно рядом с ним уже были углы и стены, рассуждал о комнатах, как бы висящих над заросшим склоном, — их оставалось только изловить и опустить на землю, а в конце, подобно волшебнику, прошел через те самые стены, которые он только что дерзко утверждал в пустоте, уничтожив одним движением руки всю нарисованную картину. Другого такого дома было не сыскать: прозрачного, наполненного мягким, по-осеннему уютным солнцем, которому не мешали ни стены, ни разрисованные фруктовыми деревьями обои, а через крышу (ее архитектор показывал заботливо удлиненной рейкой) весело летели хлопья облаков. С полей тянуло дымом, там жгли картофельную ботву, и вдруг посреди золотой тишины, словно ошеломленное своей спелостью, на влажную лужайку шлепалось яблоко. Амман, молодой архитектор, спокойно складывал свой желтый метр, с чистой совестью рекомендуя покупать участок. Оглянувшись и еще раз окинув взглядом незримое сооружение, он с трудом удержался, чтобы не выдать свою вдохновляющую надежду. Они познакомились на теннисном корте. Хозяин, сын очень простых родителей, питал некоторую слабость к украшению своего богатства окружением из людей с известной репутацией. Была названа и цена, триста тысяч. Без лишних слов Хозяин еще раз проехал мимо виноградника с Ивонной, будто случайно, и остановился, не выходя из машины.