Тяжелые люди, или J’adore ce qui me br^ule
Шрифт:
Однажды зашла речь и о сестре, но сказано было совсем немного: смотри, станешь таким, как твоя сестра, эта дрянь! Больше ничего о ней ему узнать не удалось. Стало быть, у Райнхарта была еще и сестра. Это была новость. Правда, как Райнхарт мог понять позднее, за столом в кухне, из замечания, невольно вырвавшегося у матери, ее уже давно прогнали из дома, и сделал это Хафнер, которому одни только деловые соображения повелевали заботиться о том, чтобы честь семьи была соблюдена. Она была вырвана из их разговоров, словно сорняк.
— Да ешьте же, — воскликнула госпожа Хафнер, — что ж вы ничего не едите! Я для вас целое блюдо приготовила!
Появление сестры вызвало у Райнхарта представление, от которого его охватили удивительные переживания, почти нежные. Словно пар из блюда, которое ему предстояло очистить, в нем поднимались воспоминания детских лет; глядя на девочек, сидевших тогда, словно растения с другой планеты, на левой стороне класса, он ощущал как недостаток отсутствие у него сестры, потому что ему постоянно не хватало ключа, перевода, чтобы понять, как бы он заговорил, будь он сам девочкой. Но и позднее, молодым человеком, сидя иной раз на скамейке в аллее, где мимо него проходили вечерние
Такая у него была сестра. Райнхарт и теперь, когда узнал об этом, не мог лишить ее заготовленных заранее нежных чувств, больше того, позыв неспокойной совести прямо-таки принуждал его познакомиться с ней, еще раз выступить в роли художника, хотя и с бьющимся сердцем, можно сказать — как клиент, а брат, именно в этот момент основательно занятый своей прической, был в достаточной степени гуманным, чтобы помочь сестре подработать, коли возникла такая возможность. Почему бы и нет! В то же воскресенье они вместе пошли в город, в дождливую предвечернюю пустоту, с ее оголенными аллеями и скучными ранними концертами в кафе. Без шарфа и перчаток Райнхарт мало подходил своему спутнику, который, в шляпе-котелке, шествовал, словно барон из кинофильма. «Оставьте!» — сказал его братец-хлыщ в трамвае и заплатил за него, художника без шляпы. Совершив ненужное движение, чтобы достать деньги, Райнхарт наткнулся на пистолет, лежавший в кармане пальто; он ощутил его присутствие как необходимую опору. В кафе, которое явно и было их целью, Райнхарт не стал снимать пальто, уселся, нарушая все приличия, даже не обратил внимания, когда хлыщ предложил ему сигарету. Он сидел словно сомнамбула. К счастью, их обслуживала не Енни. Его спутник сделал заказ за обоих. Енни ходила с ящиком, полным сигарет, висевшим на ремне, перекинутом через плечо; от этой ноши она выглядела еще изящнее — Енни с веселой челкой. Видеть, как каждый болван и каждый пузан мог подозвать ее жестом, покручивая монету пальцами, и как Енни наклонялась, чтобы они могли выбрать сигареты на пестрой клумбе ее коробочек, — было для Райнхарта личным унижением. Он еле сдерживал слезы. Его спутник тоже подозвал девушку с сигаретами. Все дальнейшее Райнхарт воспринимал как действие фильма, ему уже известного. Младший брат, чтобы оправдать ее задержку у их столика, тоже купил пачку.
— Вот как! — воскликнул он с грязноватой улыбкой подозрения на лице. — Вы уже знакомы?
Енни была немногословна.
— Не буду скрывать, да! — ответила она и отсчитала сдачу, даже не взглянув на Райнхарта.
Вечером Райнхарт был в трактире, где Хафнер играл в карты, и выстрелил в своего отца. Он выстрелил: это происходило как во сне, когда нажимаешь курок, а выстрела нет, никто не падает. Но все было не так — они все вскочили. Он сидел в пальто, они окружили его; он видел пиво на столе, соленую соломку, пистолет в руках трактирщика-калеки. С ним случилось самое смешное, что могло случиться. Похоже, он расстрелял все патроны, когда палил по вороне, и не знал, что расхаживал с разряженным пистолетом. Когда появилась полиция, Райнхарт объяснил: он хотел стрелять. Они осмотрели пистолет, допросили его и не поверили. Вдруг все пропиталось враждебной и безысходной серьезностью, оказавшейся реальнее несостоявшегося выстрела. Они все знали лучше; началось выяснение, действительно ли Хафнер был его отцом. Тот это отрицал. Его слова не вызывали сомнения, ведь Хафнер не стрелял. Райнхарт не был в состоянии хоть что-нибудь объяснить. Он увидел, что забрел в смехотворную
Гортензия стояла у окна.
— Знаешь, — сказала она немного погодя, — каким я видела тебя все эти годы? Ты все время двигался где-то поодаль от более реальной жизни, я полагала, что ты снова занимаешься живописью, бродишь по морским берегам, до которых мне никогда не добраться. И то, что такие люди, как ты, существуют, было часто единственным обстоятельством, придававшим всему хоть проблеск смысла!
— Я тоже полагал, что ты счастлива. — Иным тоном (по ее молчанию он почувствовал, что не должен бы говорить этого; он проявил высокомерие, взломав ее слова таким вот образом, раскрыв, что и ее семейная жизнь не была пределом счастья), иным тоном, стараясь затушевать все это, он продолжил: — Между прочим, с твоим мужем я был знаком, даже рисовал его и, в сущности, всегда ему завидовал.
— Из-за чего?
— Не то чтобы из-за его жены! — уклончиво отшутился Райнхарт. — Мне не легко представить себе жену, не упредившую неверность; непрожитая юность, несовершенная неверность рождают все нарастающее томление, и это томление уже обращает все, что тебе не удалось испытать, в настоящую жизнь! И тогда ты навешиваешь ее на какого-нибудь друга юности, например на меня. А друзья юности наделены безмерным преимуществом: они избавлены от любого разочаровывающего воплощения…
На самом деле Райнхарт вовсе не думал, что Гортензия несчастлива. Он, правда, долгое время после того, как они расстались, находил утешение в тщеславной мысли, что ей не осталось ничего, кроме пустого сословного брака; он был готов сочувствовать, и это сочувствие давало ему утешение, поэтому он никогда не выяснял, как же на самом деле сложилась ее судьба. В его воспоминаниях она все еще была девушкой, которую он видел в последний раз: после него у нее не было никакой последующей жизни… Теперь же, когда Гортензия стояла перед ним, он ощутил, насколько смешно высокомерие таких воспоминаний. У нее были дети, Аннемари и Петер, жизнь ее вовсе не была пустой. Райнхарт просто не мог поверить, что она в самом деле страдает от тоски по несбывшемуся.
— Ты думаешь, я просто прикидываюсь!
— Да, потому что рядом с тобой человек, потерпевший катастрофу. Среди подобных себе ты, полагаю я, несчастной себя не ощущаешь. Среди подобных себе ты почти не испытываешь сомнений.
— Ты полагаешь?
— Да, — твердо ответил он.
По ее коже все было видно, как на здоровом яблоке, — здесь природа вполне довольна собой. И внутри, подумал он, ты не обделена ни здоровьем, ни гордостью: ты можешь, например, увидеть калеку и все равно остаться довольной человеческой жизнью…
— Если бы мы попробовали создать семью, — сказал Райнхарт, — сейчас я это знаю, такая попытка была бы противна природе, непристойна в высшем смысле.
— Не будем об этом, Юрг.
— Почему нет? Сегодня каждый из нас занимает свое естественное место — разве ты так не считаешь?
Казалось, будто Гортензия должна решить, согласиться ей или же противоречить всему. Но она не стала говорить ничего, чтобы не произносить невнятицы. Возможно, все эти годы она задавалась вопросом, счастлива ли она или нет: просто живешь, у тебя дети, у тебя дом и обязанности, которыми приходится ежедневно заниматься. Надо выезжать с детьми за город, покупать им одежду, раз в неделю надо им читать, надо помогать им со школьными заданиями. Дела никогда не кончаются! То Рождество, то Пасха, всегда найдется чем заняться. В саду пора сеять и высаживать рассаду, а потом снова приходит лето, вишня, ягоды, надо делать заготовки на зиму, по утрам отправляться на рынок. Вечером приходят гости, а то кто-нибудь из детей заболеет, — жизнь оказывается бесконечной чередой событий, требующих нашего участия. Следуешь своему долгу, насколько можешь, то хуже, то лучше; просто следуешь, не очень-то зная почему и зачем… Знать? К чему знание, если делаешь? Райнхарт слушал ее. И это, думал он, это тоже признак здорового и удачного человека: он — не зная — просто делает то, о чем другой только знает! Гортензия рассказала все это, чтобы стало ясно, как мало событий происходит в ее жизни. Она сидела, бездумно перебирая пальцами, и смотрела то перед собой, то в ночное окно; она не ожидала никакого ответа. Райнхарт сказал:
— Я не преклоняюсь перед здоровыми людьми, хотя и завидую им. Они — соединительное звено в жизни рода, на них дух отдыхает и собирается с силами, чтобы взметнуться к вершине, к пределу, породить гения, великого тирана, Дон-Жуана, молнию, катастрофу. Только здоровые, сегодня совершенно переоцененные, не могут быть целью, они — всего лишь питательный слой, сырье для более высокой жизни…
Кому он говорит это? — думала Гортензия. Какое это имеет отношение к ее присутствию? К этому часу их встречи и ко всем годам, оставшимся в промежутке?
— В сущности, для каждого человека есть лишь три пути, — заявил Райнхарт жестко, не обращая внимания ни на свои свечи, ни на шум дождя. — Он может быть наследником своего рода, результатом предшествующих поколений, несущим их смысл или проклятие; он может сжечь наследие, растратив его на взлет одной-единственной ракеты! Это творцы жизни, те, кому не нужны путы, они сами полагают свой смысл — в заносчивости, ты знаешь, я когда-то и себя относил к числу этих людей! Другая возможность — здоровые люди, хранители жизни, передающие ее дальше такой же, как она им досталась, по возможности в целости и сохранности. Это — буржуазный брак.