Тысяча и один призрак
Шрифт:
— Хорошо, говорите, — сказал доктор недоверчивым тоном.
— Это легко доказать всякому, у кого есть хотя бы малейшие понятия о жизненных функциях нашего тела, — продолжал мэр. — Чувствительность не прекращается по окончании казни, и мое предположение, доктор, опирается не на гипотезы, а на факты.
— Приведите-ка эти факты…
— А вот: во-первых, центр ощущений находится в мозгу, не правда ли?
— Вероятно.
— Проявления чувствительности могут ведь иметь место и при остановке кровообращения в мозгу, или при временном его ослаблении, или при частичном его нарушении.
— Возможно.
— Если
— А какие будут этому доказательства?
— Например, это: Галлер в своих «Элементах физики», том IV, страница 35, говорит: «Отсеченная голова открыла глаза и смотрела на меня сбоку, потому что я тронул пальцем спинной мозг».
— Пусть это говорит Галлер, но ведь Галлер мог ошибаться.
— Хорошо, я допускаю, что он ошибался. Перейдем к другому примеру: Вейкард в «Философских искусствах» на странице 226 говорит: «Я видел, как шевелились губы человека, голова которого была отсечена».
— Хорошо, но шевелиться, чтобы говорить…
— Подождите, мы дойдем до этого. Вот, можете поискать у Соммеринга. Он говорит: «Некоторые доктора, мои коллеги, уверяли меня, что голова, отсеченная от туловища, скрежетала от боли зубами, и я убежден, что если бы воздух еще циркулировал в органах речи, голова бы заговорила». Ну, доктор, — продолжал, бледнея, Ледрю, — я пойду дальше Соммеринга: голова мне говорила — мне.
Мы все вздрогнули. Бледная дама приподнялась в своем кресле.
— Вам?
— Да, мне, не скажете ли вы, что я сумасшедший?
— Черт возьми! — воскликнул доктор. — Если вы уверяете, что вам самим…
— Да, я вам говорю, что это случилось со мной самим. Вы слишком вежливы, доктор, не правда ли, чтобы сказать во весь голос, что я сумасшедший, но вы скажете это про себя, а это ведь решительно все равно.
— Ну хорошо, продолжайте, — сказал доктор.
— Вам легко это говорить. Знаете ли вы, что то, о чем вы просите рассказать, я никому не рассказывал в течение тридцати семи лет, с тех пор как это со мной случилось, знаете ли вы, что я не ручаюсь за то, что не упаду в обморок, когда буду рассказывать вам, как случилось со мной, что эта голова заговорила, когда, умирая, устремила на меня свой последний взгляд?
Разговор становился все более и более интересным, а обстановка — все более и более драматичной.
— Ну, Ледрю, соберитесь с мужеством, — произнес Аллиет, — и расскажите это нам.
— Расскажите нам это, мой друг, — попросил аббат Мулль.
— Расскажите, — поддержал кавалер Ленуар.
— Сударь… — прошептала бледная дама.
Я молчал, но и мое желание того же светилось в глазах.
— Странно, — сказал Ледрю, не отвечая нам и как бы разговаривая сам с собой, — странно, как события влияют одно на другое! Вы знаете, кто я? — сказал Ледрю, обернувшись ко мне.
— Я знаю, сударь, — ответил я, — что вы очень образованный, умный человек, что вы устраиваете превосходные обеды и что вы мэр Фонтене.
Ледрю улыбнулся и кивком головы поблагодарил меня.
— Я говорю о моем происхождении, о моей жизни, — сказал он.
— О вашем происхождении я, сударь, ничего не знаю, и вашей
— Хорошо, слушайте, я вам все расскажу, и быть может, сама собой передастся вам и та история, которую вы хотите знать и которую я не решаюсь вам рассказывать. Если она расскажется, хорошо! Вы ее выслушаете. Если она не последует, не просите: у меня, значит, не хватило духа ее рассказать.
Все уселись и расположились так, чтобы удобнее было слушать. Гостиная, кстати, вполне подходила для подобных рассказов и бесед: она была большая и мрачная из-за тяжелых занавесей и наступивших сумерек, углы ее уже были совершенно погружены во мрак, между тем как через двери и окна еще пробивались остатки света. В одном из этих углов сидела бледная дама. Ее черное платье сливалось с сумраком. Только ее голова, белокурая и неподвижная, выделялась на подушке дивана.
Ледрю начал:
— Я сын известного Комю, придворного физика. Мой отец, которого из-за смешной клички причисляли к фиглярам и шарлатанам, был ученый школы Вольта, Гальвани и Месмера. Он первым во Франции начал заниматься туманными картинами и электричеством, устраивал математические и физические заседания при дворе.
Бедная Мария-Антуанетта, которую я видел раз двадцать, которая часто брала меня на руки и целовала меня по прибытии своем во Францию, — я был тогда ребенком, — была безумно расположена к нему. Во время визита своего в 1777 году Иосиф II сказал, что он не встречал никого интереснее Комю.
Отец мой тогда, помимо других занятий, занимался также воспитанием меня и моего брата: он обучал нас естественным наукам, сообщал нам массу сведений из области физики, гальванизма, магнетизма, которые теперь стали всеобщим достоянием, но в то время составляли тайные привилегии немногих. Моего отца арестовали в девяносто третьем году из-за звания королевского физика, но мне удалось освободить его благодаря моим связям с Монтаньярами. Тогда мой отец поселился в этом самом доме, в котором теперь живу я, и умер здесь в 1807 году семидесяти шести лет от роду.
Теперь обратимся ко мне. Я говорил о моей связи с Монтаньярами. Я был в дружбе с Дантоном и Камиллом Демуленом. Я знал Марата, но знал как врача, а не как приятеля. И все-таки я его знал. Вследствие этого знакомства, хотя и очень кратковременного, когда мадемуазель Шарлотту Корде вели на эшафот, я решил присутствовать при ее казни.
— Я только что хотел, — перебил я его, — поддержать вас в вашем споре с доктором Робером о сохранении жизненности напоминанием факта о Шарлотте Корде, сохранившегося в истории.
— Мы дойдем до этого факта, — прервал меня Ледрю, — дайте мне рассказать. Я был очевидцем, и вы можете верить моим словам. В два часа пополудни я занял место у статуи Свободы. Стояло жаркое июльское утро, было душно, на небе собиралась гроза. В четыре часа она разразилась. Говорят, что именно в этот момент Шарлотта села в тележку. Ее взяли из тюрьмы в тот момент, когда молодой художник рисовал ее портрет. Ревнивая смерть не захотела, чтобы что-либо сохранилось от девушки, хотя бы и ее портрет. На полотне был только сделан набросок головы, и — странное дело! — в ту минуту, когда вошел палач, художник как раз набрасывал то место шеи, по которому должно было пройти лезвие гильотины.