Тысяча и один призрак
Шрифт:
— Сударыня!
Она вздрогнула, обернулась, посмотрела с удивлением, словно очнувшись от грез и вспоминая свои мысли. Ее черные глаза, устремленные на меня, так контрастировавшие с ее светлыми волосами (брови и глаза у нее были черные), придавали ей странный вид.
Несколько секунд мы не произносили ни слова, она смотрела на меня, я рассматривал ее. Женщине этой на вид было тридцать два или тридцать три года. Прежде — когда щеки ее еще не были так худы, и цвет лица не был так бледен — она отличалась чудной красотой, хотя она и теперь казалась мне красавицей. На ее лице, перламутровом, одного
— Сударыня, — повторил я, — господин Ледрю полагает, что, если я скажу, что являюсь автором «Генриха Третьего», «Христины» и «Антони», вы позволите мне представиться, предложить вам руку и сопроводить в столовую.
— Извините, сударь, — медленно произнесла она, — вы только что подошли, не правда ли? Я чувствовала, что кто-то приближается, но не могла обернуться, со мной так бывает, я не могу иногда повернуться. Ваш голос нарушил очарование. Дайте руку, пойдемте.
Она встала, взяла меня под руку. Хотя она и не смущалась, я почти не чувствовал прикосновения ее руки. Как будто тень шла рядом со мной. Мы пришли в столовую, не сказав друг другу по дороге ни слова. За столом были свободны два места. Одно, справа от хозяина, — для нее. Другое, напротив нее, — для меня.
V
Пощечина Шарлотте Корде
Этот стол, как и все в доме мэра, был особенный. Большой стол в виде подковы был придвинут к окнам, выходившим в сад, и оставлял свободными три четверти громадной залы. За столом можно было усадить совершенно свободно двадцать человек, обедали всегда за ним — все равно, был ли у Ледрю один гость, было ли их два, четыре, десять, двадцать или он обедал один. В этот день нас обедало десять человек, и мы занимали едва треть стола.
Каждый четверг традиционно подавались одни и те же блюда. Ледрю полагал, что за истекшую неделю его гости ели другие кушанья дома или в гостях в других местах, куда их приглашали. Потому по четвергам вы могли быть совершенно уверены, что у мэра подадут суп, мясо, курицу с эстрагоном, баранью ногу, бобы и салат. Число кур изменялось соответственно количеству гостей.
Мало было гостей или много — Ледрю всегда усаживался на одном конце стола спиной к саду, лицом ко двору. Он восседал в большом кресле с резьбой, и вот уже десять лет оно всегда стояло на одном месте; тут он принимал из рук садовника Антуана, превращавшегося по четвергам из садовника в лакея, кроме обычного вина, несколько бутылок старого бургундского. Подносилось это вино с благоговейной почтительностью, он откупоривал бутылки самолично и угощал гостей с тем же особым трепетом знатока. Восемнадцать лет тому назад кое во что еще верили, через десять лет не будут верить ни во что, даже в старое вино. После обеда отправились пить кофе.
Обед прошел, как проходит всякий обед: воздавали должное кухарке, расхваливали вино. Молодая женщина ела только крошки хлеба, пила воду и не произнесла ни слова. Она напоминала мне ту обжору из «Тысячи и одной ночи», которая садилась за стол с другими и ела несколько зернышек риса зубочисткой.
По установленному обычаю кофе подавали в гостиной. Мне, конечно, пришлось вести под руку молчаливую гостью. Она сама подошла ко мне,
Во время нашего обеда в гостиную были допущены два посетителя — доктор и полицейский комиссар. Последний явился, чтобы дать нам подписать протокол, который Жакмен уже подписал в тюрьме. Маленькое пятнышко крови было заметно на бумаге. Я поставил свою подпись и спросил:
— Что это за пятно? Это кровь мужа или жены?
— Это кровь из раны, которая была на руке убийцы. Она все еще сочится, и я не смог ее остановить.
— Знаете, господин Ледрю, — заметил доктор, — этот негодяй настаивает, что голова его жены говорила!
— Вы полагаете, что это невозможно, доктор?
— Черта с два!
— Вы считаете даже невозможным, чтобы глаза трупа открылись?
— Я считал это невозможным.
— Вы не можете допустить, чтобы кровь, перестав вытекать из сосудов из-за слоя гипса, закупорившего все артерии и вены, могла бы дать на один миг импульс жизни и чувствительность этой голове?
— Я этого не допускаю.
— А я, — заявил мэр, — верю в это.
— И я также, — сказал Аллиет.
— И я также, — добавил аббат Мулль.
— И я, — заметил кавалер Ленуар.
— И я, — заключил я.
Полицейский комиссар и бледная дама ничего не сказали: одного это не трогало, другая чересчур интересовалась этим.
— А, вы все против меня. Вот если бы кто-либо из вас был врачом!.. — воскликнул доктор Робер.
— Но, доктор, — возразил Ледрю, — вы знаете, что я отчасти врач.
— В таком случае, — произнес доктор, — вы должны знать, что там, где нет чувствительности, нет и страдания, и что чувствительность прекращается при рассечении позвоночного столба.
— А кто вам это сказал? — поинтересовался Ледрю.
— Рассудок, черт возьми!
— О, прекрасный ответ! Рассудок также подсказал судьям, которые судили Галилея, что солнце вращается вокруг земли, а земля неподвижна! Рассудок доводит до глупости, мой милый доктор. Вы делали опыты над оторванными головами?
— Нет, никогда.
— Читали ли вы диссертацию Соммеринга? А может быть, вы читали протокол доктора Сю? Или, возможно, заявление Эльхера?
— Нет.
— И вы, не правда ли, вполне верите Гильотену, что его машина — самый лучший, самый верный, самый скорый и вместе с тем наименее болезненный способ для прекращения жизни?
— Да, я так думаю.
— Ну, вы ошибаетесь, мой милый друг, вот и все.
— В чем, например?
— Слушайте, доктор, вы ссылаетесь на науку, я и буду говорить вам о науке, и все мы, поверьте, знаем по этому предмету столько, что можем принять участие в беседе о ней.
Доктор сделал жест, будто сомневался в истинности этих слов.
— Ну ладно, вы потом и сами это поймете.
Мы все приблизились к Ледрю, и я со своей стороны стал жадно прислушиваться. Вопрос о казни посредством веревки, меча или яда меня всегда очень интересовал, как вопрос человеколюбия. Я уже некоторое время сам занимался исследованиями различных страданий, предшествующих разным видам смерти, сопутствующих им и следующих за ними.