Тюрьма
Шрифт:
— Не приведи Господь обернуться вам следователем, а тем паче Геркулесом, — перебил по-прежнему не отстававший отец Кирилл с какой-то серьезной опаской, — это было бы вопреки вашей миссии. Мы тут, я и Причудов, хорошо понимаем Филиппова, а он бы такое превращение осудил. К тому же следователей нам вполне хватает, чего нельзя сказать об истинно верующих. Ну, разве что в литературном плане, то есть возьмите на вооружение разработанный в современных художественных течениях психологизм да исследуйте, раз уж вам так хочется глянуть на убийц, даже некоторым образом самолично разоблачить их и при этом не оставить сочинительство…
— Еще Орест Митрофанович, размышляя вслух о смысле и сущности жизни, присовокуплял, что она есть не что иное, как сон.
Отец Кирилл вопросительно воззрился на Якушкина. А что его удивляло? Что Якушкин, упоминая Причудова, высказался о нем так, словно того уже не было на земле? Что же, собственно говоря, поразило священника, человека благородного, восторженного,
— В общем плане, — произнес он задумчиво, — оно, может, и так, и жизнь является сном, но отдельные сны живущих, иначе сказать, сны современности, они, знаете, очень похожи на выдумки людей отнюдь не спящих, зато хитрящих вволю и при этом не задающихся вопросом, для чего они хитрят и выдумывают. Вот, в частности, создатели фильмов, у них как заведутся на экране зэки, разные там блатные и приблатненные, так уже не обходится без кривляния и какого-то немыслимого жаргона. А я в последнее время плотно общаюсь с этими самыми зэками и не вижу кривляния, не слышу жаргона. Если и есть, то в очень умеренных дозах, как бы между делом. Так для чего те хитрецы привирают, портят правду? Это буффонада? Думаю, Бог мне простит, если я скажу пару нелицеприятных слов также о высоколобых, немножко покритикую нынешних интеллектуалов. Нехорошо… Говорят порой красиво, и то будто барабан стучит, а то скрипочка вступает, нежно так заливается в своем продолжительном пиликанье. Но ни в том, ни в другом случае не видать живой души, ни в каком случае не ощущается, не чувствуется она у них. Получается, живая душа пропадает где-то в безвестности, может, и мучается почем зря, а им, высоколобым, хоть бы что… Согласитесь, такие сны, если мы по-прежнему живем на земле с думой о небе, а не тонем в водах забвения, грезя о земном рае, такие сны нам ни к чему и даже просто-таки скверны, как некоторые вещи у Салтыкова-Щедрина.
— Но у Салтыкова-Щедрина все вещи скверны, особенно если взглянуть глазами человека, наделенного, как вы, правом вязать и решать, — возразил Якушкин.
— Почему же? — Отец Кирилл приятно улыбнулся. — Про господ Головлевых у него как раз очень отлично. Я читал. И я твердо положил ни при каких условиях не уподобиться незабываемому и неподражаемому Иудушке Головлеву, а ведь это вполне возможно даже для наделенного указанным вами правом человека.
Наконец трапеза завершилась, и поехали дальше. За окном автобуса проносились унылые улицы Смирновска. Батюшки, после трапезы заметно повеселевшие, гоготали, похрюкивали; не замечая сидящих бок о бок с ними мирских людей и не заботясь, что производят на них невыгодное впечатление, они обменивались дурацкими шутками, изображали заключенных, художественно предваряя встречу с ними, монстрами и шутами и под занавес побаловали себя странной игрой, сутью которой стало выбрать из их среды не заслуживающего иной участи, кроме как навсегда остаться в лагере. Широкие, багровые лица этих людей в рясах в конце концов внушили Якушкину непреодолимое отвращение. И только отец Кирилл отмалчивался, не принимая никакого участия в разыгрывающейся комедии, — он-то успел полюбить свою лагерную паству, всей душой скорбел о ее лишениях, и сердце его болезненно сжималось, слушая вздор собратий о мрачном мире, которого они не знали и к встрече с которым теперь столь легкомысленно и как бы непринужденно готовились.
Якушкин принялся нашептывать священнику в ухо:
— Раз уж речь зашла о фильмах, я скажу следующее. Приходилось мне слышать в интеллектуальных и разбирающих религиозные вопросы кинолентах рассуждения о католиках, о протестантах, даже о буддистах, но об умственной мощи православных — ничего. И православие само в этом виновато, не дает пищи интеллекту. Живот есть, а ума не видать.
— Помилуйте, — рассмеялся наконец отец Кирилл, — какие же там интеллектуальные достижения у католиков и протестантов! За буддистов не скажу, они вроде как в стороне и, на мой взгляд, не очень говорливы, больше отмалчиваются. А о тех… Я читал. Словоблудие, схоластика. Маритен! А что Маритен? Впрочем, не читал, врать не буду. Не читал, и вам не советую. Почитайте лучше Стефана Яворского. Голова!
— Но еще Самарин прищучил этого Стефана, так что же нам теперь? возвращаться на старое пепелище? Но это Стефан, предположим, пес, я же, положа руку на сердце, нет, никакой не пес, и притчевое возвращение на прежнюю блевотину мне, как говорится, не к лицу. Вы, батюшка, все шутки шутите, а у меня, между прочим, дурные предчувствия и взгляд на будущее крайне пессимистический, нездоровый… И очень жаль, что ваша живая душа об этом не догадывается.
Когда подъехали к колонии, майор Небывальщиков, маленький и круглый, в долгополой, как бы не по росту шинели, запыхавшийся, словно только что участвовал в гонках, выбежал навстречу гостям. Его просторное и будто парообразное, в любую минуту готовое улетучиться лицо буквально трещало от улыбки. Сейчас он забыл о своих мучительных поисках смысла бытия или
Уверовавшие осужденные потрудились на славу, хотя неумелость, кустарность их изделий все же сильно бросалась в глаза. Комната, избранная для священнодействий, теперь и впрямь напоминала внутренности храма, к тому же все было новеньким и ярко сверкало. Батюшки выразили восхищение творением лагерных умельцев с некоторым, может быть, преувеличением, желая ободрить несчастных узников, а отчасти и примять страх, внушаемый им незнакомой обстановкой и опасной близостью преступных элементов. Помещение было небольшим, а в него набилось столько лагерников, офицеров и попов, что митрополиту осталось совсем немного места для его маневров. Но он был опытен, и обряд прошел как нельзя лучше, с подобающей серьезностью и торжественностью.
Якушкин за время тех странностей, которыми полнилась его служба у Филиппова, немало поездил по зонам, как общего, так и строго режима, по лагерям мужским и женским, поэтому думал, что и здешняя жизнь ему вполне понятна. Но как это могло быть, спросим мы, если он, к примеру сказать, обходя тот или иной лагерь с каким-то словно бы инспекторским надзором, чаще всего не то что не задумывался, а даже и не находил нужным задумываться о торжествующем в нем режиме содержания? А торжество этого рода непременно должно иметь место. Режим должен быть тщательно задокументирован и неукоснительно исполняем, — это система. Не отличать общий режим от строгого не то же, как если бы Якушкин не отличал женский лагерь от мужского (что было бы просто курьезом, достаточным, чтобы выбросить Якушкина из системы, а заодно и из нашей истории), а напрямую относится к серьезным промахам, нетерпимым для сотрудника конторы, поставившей себе целью выправить и облагородить исправительные учреждения. Но за этот промах не выкинут, как в случае курьеза, а разъяснят, научат, ликвидируют ошибку. Якушкин двоится, поскольку ему терпеливо навязывают профессионализм, а он, между тем, не прочь вдруг склониться к литературе, к самой изящной словесности, что как раз чревато курьезами и для профессионализма представляет определенную угрозу. Надо сказать, журналист потому и воспринимал нынешнюю поездку как первую, что она загодя сложилась в его воображении в нечто небывалое, и объяснялось это двумя причинами. Во-первых, это была самостоятельная поездка, без руководства столь опытного человека, каковым был Филиппов. Во-вторых, ему предстояло не болтаться попусту по камерам и баракам, а в компании попов содействовать религиозным фантазиям узников, — как же было не подивиться заблаговременно, не решить, что ему наконец-то доверили стоящее дело, не высмотреть впереди что-то художественное, таинственное, захватывающее? Он и сам склонен к религиозному брожению. Так вдруг они все вместе — попы, офицеры, делегаты от «Омеги», осужденные и сам митрополит, сам начальник лагеря — вдруг они воспарят к небесам, узреют едва ли не фаворское сияние? Казалось бы, созданы все условия, чтобы даже такой привередливый господин, как Якушкин, упорно вдохновлялся, черпал и черпал вдохновение. Однако характер взял свое, и Якушкин скис, еще не добравшись до места, а на месте все уже словно по инерции оборачивалось скукой и ничтожеством. И не только для него, но об этом, пожалуй, после.
Конечно, скука, тоска, дурные предчувствия — это мимолетное. Легкие и случайные переживания успевшего уже безнадежно затеряться в плеяде пишущих журналиста с его унылой обреченностью на фрагментарное мышление. Впрочем, многие скроены на тот же лад; это так по-человечески и в конечном счете обеспечивает перспективу некоего уюта. И вот тут скажем, что один любопытный вопрос действительно заслуживал внимания в описываемый момент встречи иерархов и осужденных, а в порядке обобщения — встречи двух миров, крайне различных, но отнюдь, думается, не исключающих друг друга. Имеются, если верить Филиппову, тюремные узаконения, смахивающие на ветхозаветные, то есть суровые и отдающие кровожадностью; это помимо решеток, стражи и т. п. Но зачем эти моральные и материальные стискивания, если достаточно просто потянуться, как это уже и сделали некоторые из сидельцев, к Христовой правде, занесенной в их среду отцом Кириллом, а теперь громко и под славные песнопения утвержденной митрополитом?
Выходит, однако, нужны, и не отмахнуться от них. Как говорится, Богу — Богово, кесарю — кесарево. Кроме того, еще бабушка надвое сказала, что научно обрабатываемый и как бы проповедуемый вдохновенным Филипповым тюремный закон и впрямь действенен. В наличии он? Нет его? Никогда и не было? Возможно, установлен и некоторым образом прописан, но мало кто склонен его исполнять. Или был когда-то, но давно разрушен, стерт, забыт. Все это очень шатко, зыбко и особенно неуловимо для глаз посторонних, разных там случайных наблюдателей. Закон, роднящийся не с филипповскими изысками, а с ветхозаветными правдами и неправдами, он всегда тут, под рукой, и над головой висит, угрюмясь, а благодать еще поискать надо, она как воздух, в котором все — благодать, а попробуй ее ухватить.