Тюрьма
Шрифт:
Инга следила за судорожными перемещениями мужа по комнате, и ее красивое лицо не выражало сочувствия.
— А тот, которого ты убил в лагере? — спросила она. — С ним-то как? Он тоже обременяет?
— О нем я и не думаю, — отмахнулся Архипов. — Это был не человек. Гадина, червь, мразь. Что делать, если не убивать? Таких-то! Без колебаний надо…
— А у кого-то, наверное, мыслишка, что надо убивать таких, как ты, — сказала женщина. — Чтоб не промышляли в магазинах, не воровали куриц.
Архипов язвительно и как-то жутко усмехнулся.
— Это было бы слишком… Слишком расточительно… Пришлось бы вырезать уйму душ…
— Ну-ка, расскажи про душу!
— Я ведь про души, населяющие наш благословенный край, вот что я имел в виду.
— Что бы ты ни говорил, я твое мнение не разделяю. Всегда найдутся люди, готовые осудить ближнего на смерть за малейшее прегрешение. Ты сам в этом убедился. Судья дал тебе два с половиной года за какую-то паршивую курицу.
Архипов хотел было резонно заметить, что два с половиной года и
— Я стою за живую душу, это мне интересно и любо, поэтому я и подхватилась, услышав у тебя что-то насчет души. Но ты все что-то не то, все какую-то чепуху… Что мне курица, что мне какой-то поп! Что мне Маслов, которого ты прислал! Тот судья, прописавший тебе такое длительное лечение, вовсе не был глуп, — говорила она, не обращая внимания на попытки мужа прервать ее. — Он вполне понимал, что творит. Он за пустяки давал огромные сроки и делал это потому, что ненавидел людей, хотя для самоуспокоения думал, конечно, что ненавидит только злоумышленников, разных там воришек, похитителей куриц. Он бы и твоего попа осудил без тени сомнения, и этого Маслова, который все равно что кисель. Все как в моем отношении к этим прохвостам, я бы тоже им всем дала при случае под зад, но мне непонятна, незнакома его ненависть. Слишком он был холоден. Я была потрясена, когда до меня дошло, какой приговор он тебе вынес. Какой размах у него был! И какая сила, какое могущество! За мелкую кражу на два с половиной года вычеркнуть человека из нормальной жизни!
— Я слышал, его убили, — как бы невзначай, думая о своем, обронил Архипов.
— Мы его и убили. Я и твой брат Тимофей.
Архипов остолбенел. Бывает, словно земля уходит из-под ног; так и получилось с Архиповым, только далеко не по-книжному, если глянуть на происходящее его глазами. Вытянувшись вертикально, истончающийся, прямой, как игла, он стремительно проваливался в пустоту. И Инга еще до своего страшного признания странным образом, медленно, с неуместной вальяжностью и глуповатым выражением лица принялась закрепощаться в некое скульптурное произведение. Она будто на сцене комбинировала или, можно сказать, сама по себе комбинировалась в нечто, а поскольку сохраняла, тем не менее, тяжелую неподвижность, выглядело все так, точно муж, в сравнении с женой или как бы соревнуясь с ней на невидимом поле, неразумно творит что-то метафорическое своим лишенным смысла движением. Можно было подумать, что она как ни в чем не бывало продолжает жить и только меняет форму, может быть на лучшую, а он не жив и не мертв, и перемен ему ждать не приходится. Лишь в воображении он исчезающе уносился, ускользал от жутких слов жены, избегая тем самым последствий, вытекавших из суммы их значений. Наконец, приблизившись к столу, Инга тихонько присела на краешек стула.
— Ты шутишь…
— Я не шучу, — спокойно возразила она.
— Но зачем, Инга?
— Я так люблю тебя, а он…
— Ах, милая, — встрепенулся Архипов, — да я все это время, в тюрьме и в лагере, только и думал…
Теперь он мятежно встряхивался, пытаясь сбросить оцепенение, затем вдруг ударил себя кулаками в грудь и с хмельной извилистостью побежал к жене, шарообразно сующимися из глазниц взглядом высматривая, не думает ли она скрыться от него. Однако это движение она резким жестом остановила, на уме у нее было рассказать все как на духу.
— А что сделал он, судья этот? Отнял тебя у меня, а ради чего, спрашивается? Воспользовался твоей глупой и в сущности невинной шалостью… У тебя была неплохая работа, дом, жена, а он растоптал все, этот необыкновенный человек, этот властелин человеческих судеб. Вообрази первую после вынесения приговора ночь. Глухо, как если бы полночь. Или в самом деле середина ночи. Само собой, рассвет скоро, да… А я все не могу сомкнуть глаз. Невмочь, нет сил, дух вон, а сна ни в одном глазу. Ох, Саша, это тебе не каторжные душонки на зоне лущить! Тут все-таки большой человек, он, наверное, порой и в мантии красуется. Я думала даже не столько о тебе, сколько о нем. Я даже как-то благоговела перед ним, перед его мощью. Казалось бы, первая ночь, она самая страшная, а со временем привыкаешь. Но нет, я без конца ужасалась. Только потом кое-как приладилась… Как бы это выразить, ну, примирилась с одной мыслью… Я должна отомстить ему за тебя, вот что мне пришло в голову. Это же невыносимо — то, что он с тобой сделал. Я полюбила эту мысль, облюбовала ее. Можешь мне поверить, я научилась оседлывать ее. А стоит оседлать… Она сама совалась в промежуток, да, ей, похоже, лучше всего было у меня между ног, где ей казалось особенно красиво и удобно, благоприятно, ну так, значит, и носились мы — дай Бог! — то есть она вскачь, я верхом. У меня ноги тоже, сам знаешь, дай Бог всякой, я все еще хороша собой, хотя приговор судьи заставил меня сразу много постареть. Короче, сунется она, та мысль, я и обомлею, сладко замирает все внутри… а она ласково так обвивала мое бедро, сновала… и вот она уже трется о другое мое бедро… Дураком будешь, если подумаешь, будто я не хранила тебе верность. У меня с ней все было прилично, просто рассказ
— Напала необузданность, я и убил, но если бы… — начал Архипов.
— Помолчи, я еще не все рассказала! — крикнула Инга.
— Но одно замечание… Ты говоришь о каком-то ликовании, и словно открыла для себя что-то высшее, некую интеллигенцию и связанные с ней удовольствия, и все благодаря той своей мысли, и сама, мол, подтянулась, в итоге же — огонь, полыхание. А я слушаю тебя и при этом еще сильнее думаю о простых и грубых людях, которые меня ищут, чтобы снова отдать под суд, и это, знаешь, тяжело, непосильно. Вот если бы они сгорели в этом твоем огне так же легко и безвредно, как ты рассказываешь…
— А они, вполне вероятно, и сгорят. Окажется, что они, в лучшем случае, губошлепы и на чего-то стоящую фактуру не тянут.
— Не выдумывай, Инга. В твоей басне…
— Какая это тебе басня, дуралей!
— В твоем рассказе крутятся тени, и все как-то немножко отдает глупостью, а мне приходится иметь дело с живыми людьми. Их нельзя взять вдруг и сжечь, это никуда не годится, не по-божески. Одно дело, если какую-нибудь косную материю попалить к чертовой матери, но живых людей… Но и они не отстанут, пока не добьются своего, не раздавят меня.
— Ты все еще не понял. Оторвемся мы с ней, ну, ты понимаешь, оторвемся, бывало, от земли… Такой полет, такое что-то возвышенное! Колдовское… впрямь ведьма на метле… Вот что значит мыслить — и одновременно чувствовать то, что мыслишь! Ты ж этого не знал, а если бы знал, подумал бы, прежде чем воровать куриц. Ты, может, и сейчас не знаешь. А я прямо на ходу и с первой же минуты почувствовала, что не буду раскаиваться, если отправлю негодяя на тот свет. Мол, меня никогда не будет мучить совесть. Так и есть. Я пошла к твоему брату Тимофею и сказала, что надо примерно наказать судью, вообразившего себя богом, а он сразу согласился, Тимофей-то, твой брат. Судья! да будет земля ему пухом! Мы убили его так, словно всю жизнь только и занимались подобными вещами. Тимофею даже, кажется, пришлась по душе эта работа. Но он тоже понял, какое это обдуманное, психологическое, выстраданное убийство. Знаешь, о чем шла речь? Поначалу летальный исход не приходил на ум. Мы деталей не обсуждали, когда шли на дело, но словно сам собой возник уговор быть скромными, держаться некоторой умеренности. Ну, попугать, наподдать, приструнить. Мол, хватит измываться над людьми, пора и честь знать, умой руки, старичок, и отвали. Хотелось еще мне взмыть у него на виду, и он чтоб в изумлении на меня посмотрел из-под мохнатых своих седых бровей и как безумный бросился лизать мои башмаки. Но вместо священного трепета он сразу как кузнечик… Неистово запрыгал, едва мы к нему подступились. Такой большой человек, личность, герой правосудия, и надо же, запрыгал что твой мячик. Шипел, вскрикивал, брызгался слюной. Эта картина до сих пор у меня перед глазами. Тимофей очень быстро вошел во вкус; сначала был озадачен, видя живучесть и неуступчивость этого человека, а потом по-настоящему распалился, как в умоисступлении, и, думаю, ничего уже не соображал до самого конца дела. Я повела себя не лучше и не хуже, но у меня, в отличие от Тимофея, были как бы чаши в руках, и на одной — ты, на другой — судья Добромыслов. Либо ты, либо он… Если бы мы не убили его, я, может, уже не любила бы тебя, как прежде. Я бы о нем думала больше, чем о тебе. Случается, видимо, что начинаешь почему-то больше думать о дьяволе, а не о Боге. Ты же умный человек, Саша. Ты должен меня понять.
Архипов переминался с ноги на ногу, не зная, что и думать. Поражало, что мысль должна была зародиться самостоятельно, а не выйти из головы Инги, — только при этом условии смогла прильнуть к прекрасным женским бедрам и даже поднять женщину в воздух. Это что-то туманное и заманчивое обещало на будущее, вероятное зарождение каких-то собственных мыслей. А пока хотелось женского тепла и ласки. Слова Инги были значительны, Архипов чувствовал их огромное превосходство над всеми теми мелкими мыслями и страхами, что кружились в его голове. Они западали в душу. Но и напрягали мрачное изумление: женщина, перед чьей красотой он всегда преклонялся и в которой к тому же его восхищали ум и утонченность натуры, эта женщина испытала грубое и жестокое удовольствие оттого, что с помощью сильного молодого мужчины расправилась с мужчиной старым и слабым!