Тюрьма
Шрифт:
— Молчи, сука, пришью…
Исчезла голова, руки, матрасовка стала на треть меньше.
— Подкоротили, сосед — слышит он рядом гнусавый смешок.— Начало, еще не то будет…
Он прижался спиной к корявой «шубе» стены, над головой трещат трубки «дневного света»; на шконках у противоположной стены пестрая куча голов, ног — каша из лохмотьев, небритых существ; внизу урчит, пышет смрадом ватерклозет. Он на самом краю…
2
Как ни странно, только что пережитый ужас приводит его в чувство. Ему не хватало конкретности, услышанный им в себе «скрежет зубовный» был безысходен неопределимостью. Не надо закрывать глаза, думает он, не нужно затыкать уши. Если у них, —он глядит на пеструю кашу напротив, если у них есть языки — для брани, руки, чтоб держать бритву, ноги, чтоб… Отсюда не убежишь, не уйти, ноги тут не нужны, но они пригодятся потом… Значит, «потом» будет? А как же, думает он, мы еще побарахтаемся, отсюда можно выйти, но не ногами, не с помощью руки с бритвой. Нужна голова. Можно уйти на спец, на больничку, теперь я коечто знаю. Это у них только поганый язык и рука с бритвой, а у меня голова…
— Ты давно здесь? — спрашивает он соседа, тот занят бессмысленным делом: распускает грязную шелковую майку, наматывает
— Второй месяц, — отвечает гнусавый голос, — башлей нет, никак не подгонит моя сука, я до нее доберусь, думает зарыла… У тебя табачка нет?
— Кто лежит внизу? — спрашивает он, про табачок он говорить не хочет.
— Кому положено. У кого язык длинный — лизать, кого кум кинет, у кого табачок, ларек-дачки… Покурим?
— А это кто такой — вон седая борода?
— Крыша течет, придурок, его уже учили.
Седая борода сидит на краю, ноги по-турецки, глянет тудасюда, чертит на листочке, откладывает, берет новый.
— Рисует, что ли?
— Верещагин. Ждет экспертизы на Сернах.
Запахло жженым, в окно потянул синеватый дымок.
— Горим!.. — говорит он соседу.
— Твои дрова — матрасовочка. На сегодня им хватит, завтра одеяло подкоротят.
— Как… одеяло?
— Молча, — говорит сосед: матрасовка едва прикрывает ему ноги, одеяло не шире полотенца.— Видал? Вот и у тебя так будет… через неделю.
— Зачем… им?
— Чаек пьют. Волчата шуруют по хате, им по глотку. Хрен с ним, заплатим, не здесь так с зоны.
— За что? — спрашивает он.
— За одеяло, за матрасовку. С кого возьмут? Ты ж расписывался за казенное имущество… Давай покурим.
Он достает припрятанный в мешке табак.
— Это дело… Дай-ка скручу, у тебя увидят, полезут, ты, гляжу, полный лох, а тут шакалы…
Уши затыкать бессмысленно, глаза закрывать — без толку, не спрячешься. Матрасовку он свернул, сунул под голову, прикрылся одеялом… И матраса своего нет, отобрали как вошел, зачем ему — наверху лежат вповалку, сейчас посвободней, попрыгали вниз, а когда залезут — только на боку…
Тянет дымком от окна, догорает его матрасовочка. А ведь прав был Андрей Николаевич, кабы не больничка… Каким чудом он продержался два месяца, больше? Нет, тут не чудо, посчитали, что выгодней, все он понял, а что не понял, растолковали: боялись, проболтается, ее прокол, Ольги, подвела кума. Он и сейчас вздрагивает, вспоминая белый сверкающий халат, шприц в руке, как нож… Почему сейчас выкинули? Хватит, сколько можно держать на больничке, здоров да и вообще в порядке, отмок, отдышался, а кабы не больничка, если б сразу сюда — не выдержал бы, он и сейчас не вытянет, но если б сразу, тут бы и размазали. Больше не могли держать на больничке, понятно, и на том спасибо, не в том дело, что здоров, плевать им, не нужен стал, перестали бояться, небось дальше потащили того артиста… Да какое мне дело, мое дело другое, надо головой ворочать, они кулаками, поганым языком, а я головой, сразу не могу, теряюсь, а чуть вздохнуть, собраться… Да тот же самый мир! Тут смрад, темнота, ужас, а там… Там свое и там харчат, но если я там выжил, выплыл..
А что в институте — не волки, на кафедре — не шакалы, то же самое, везде — у кого больше, тот и пан! Но — выжил, пробился, не схарчили! Голова, голова нужна, и тут есть, не может быть, чтоб совсем не было выхода…— он думает все быстрей, лихорадочней. Здесь я не смогу, не вытяну, здесь они меня задавят, надо придумать, сообразить сразу, сегодня, завтра может быть поздно…
И он с благодарностью вспоминает длинные дни в тишине больнички: одноэтажные шконки, две простыни, молоко, белый хлеб, мясо; ярость срывающегося в крик Андрея Николаича; замороченную деловитость Дмитрия Иваныча — а ведь расстреляют, да пусть пятнадцать лет, все равно не вытянет; распадающееся мертвое занудство Прокофия Михалыча — помрет, не сегодня-завтра помрет; тихое отчаяние «спортсмена» Шуры — проговаривался, не спрячешь; беззащитную, бессмысленную — всегда себе во вред! — нелепую доброту Оси; и Генку — злобного, задерганного, но и в нем затравленное страдание… Неужто люди? А здесь, выходит, другие?.. Да какие они люди! — уже со злостью спохватывается он: Андрей Николаич — потомственный, с рожденья вор, натянул маску интеллектуала, книгочея, доморощенного философа — как корове седло! Бога вспоминает, в тюрьме, что не вспомнишь, учить вздумал, правду-матку режет, а попадись ему на воле — перешагнет, да как ему было пройти мимо тюрьмы, здесь ему и место: везло, ловок, связи, деньги, потому и дотянул до старости, но ведь не ушел, есть справедливость — залетел, подлечат и сюда, пусть он тут покуражится, подышит… Дмитрий Иваныч, вроде бы, ближе, понятней, нормальный человек, схватил лишнего, не переварить, но разве удержишься, пожадничал, а если б держал себя в рамках, в разумных пределах — приличный человек, дача, машина, Бразилия-Мексика, могли б и встретиться, да не могли — встречались, не с ним, так с моим тестем — разве не такой, помельче, потому и сидит дома, лишнего, что в глаза лезет, не схватит, хитер, трус, такие и живут, своей смертью поплывет в красном гробу за подушкой с орденами, небось, проклял его, отказался, пятно в анкете, по передачам видно, без отца собирала, все из магазина, из заказов чичего, из спецбуфета не дал, разведет, как пить дать, разведет, ну и пес с ним, теперь другая жизнь, буду умней, не поймают, такой прокол раз в жизни, научусь, время есть, соображу, продумаю, на всю оставшуюся жизнь до конца… А этот живой покойник — Прокофий Михалыч, тоже, что ль, человек? Тля! На такую вырулил идиллию — директор пляжа, во какие бывают должности, пляж в Химках, соорудили с женой шалаш, одних бутылок, говорит, на сотню в день, так и те собирать надоедало, можно больше, в праздники, другой раз, как войдут в азарт, в раж, на пятьсот рублей набирали — машина, кооперативная квартира, что еще надо — мало! — престижу захотелось, директор бань в самом центре, известно как получить номер в тех банях, чтоб в любое время, в любом составе, по высшему разряду, с пивом и коньяком, хоть на всю ночь. Вот и подохнет собачьей смертью на больничной шконке… А Шура? Пустой малый, только кажется ближе, ровесники, школа-институт, танцыманцы, одни и те же улицы-переулки, Крым-Кавказ, но думать надо, соображать, зачем голова человеку — за бабу сломать жизнь, хоть на два хода вперед как не считать, какая может быть любовь, какая жена, если сам рассказывал, а не рассказывал, проговаривался, как-то ночью Андрею Николаичу всхлипывал, а тот учил уму-разуму: два года добивался, два года просил бабу, чтоб дала, она и показала, когда уговорил, сам хотел, сам уламывал, чего ж обижаться,
Какой университет, думает он, два месяца на больничке, а целая жизнь, еще б зацепиться, хоть на самом краю, продержаться… Нет, совесть надо иметь… Да какую совесть, трезвость нужна, соображать надо, нет времени на раздумья, на слабость, больше не подадут, чудо, что подарили два месяца, такого и быть не могло, а теперь надо самому, не будет подарков, да и нелепо ждать, только самому, своими силами, зубами, мозгами, вырвать, успеть… И он опять, не понимая почему, цепляется, продолжает думать о Генке: самый неприятный из всех, самый чужой, чуждый — непонятный, откровенно злобный, опасный, а что-то их… связало с первого дня, как только его увидел: в коротком халате, голые голенастые ноги, хищный хрящеватый нос, большой жадный рот, сел на его шконку: «Ты и есть Тихомиров?..» И он вспоминает, как дрожали у него руки-ноги, как Андрей Николаич схватил костыль, как раскручиваласьразматывалась путаная история неведомого ему морячка — два месяца отлежал на его шконке, спасибо, освободил место, да причем тут морячок, сошлось, кто-то химичил — кто? Совпало, помогло, случилось — но значит, могло совпасть, бывает, и тут можно выскочить, если схимичить, организовать, устроить, смог же Генка, одна извилина, а смог, до сих пор не выбрасывают и сейчас лежит под простыней, жрет мясо, хлебает молоко… Не упустить, не упустить шанс, не может быть чтоб и здесь не было выхода, думать надо, шевелить мозгами, нет у него права на ожидание, на ошибку, сразу не сообразил, не врубился, а здесь своя хитрость, как везде, система, механизм, паутина, вяжет ее паучок, крутит, сучит, плетет — разгадать, распутать, на то У него голова, сам начнет вязать, путать…
Значит, Генка, думает он, только Генка, вот где наука-университет, перспектива, остальные — отработанный номер, шлак навыброс, в Генке звено, то самое, за которое ухватиться, вытянешь, не зря учили уму-разуму, да не в этом университете, в том, прежнем, звено, за которое ухватишься — и вот она цепь, запашок, правда, не тот, ясное дело, но уж какой теперь запашок, за один день нанюхался, не до жиру, простой выбор: стать паучком, коли нет сил быть волком, коль не возьмут в шакалы, или… Один Генка и стоит хоть что-то на этом рынке, остальные болтуны, ничтожества, те самые интеллигенты, навидался в прежней жизни, и тут такие, знак другой, пусть обратный, а нет разницы, пустота, слякоть… «Плюсквамперфектум», — вспоминает он, где он, кстати? Да уж, наверно, размазали, доплыл, если попал сюда, какие у него варианты, не было больнички-университета, кто ему схимичит, кому нужен, а где еще набрать ума-разума, встретились бы, подсказал… Да зачем мне, силы на него тратить, научат, пусть сам доплывает; фраер, вспоминает он, самоуверен, сентиментален, а такой же, как все — болтун-умник, подлаживается, чтоб не остаться в стороне, вроде свой, разговоры-сигареты, вписаться ему надо, его тут впишут…
Нет, только Генка, думает он, вот где сермяга, если хочешь жить, если хочешь выжить, выбраться: не убеждать-уговаривать-доказывать шесть лет, как Дмитрий Иваныч, тонна одних жалоб-оправданий, а прокурор все равно — вышку; не лбом об решку, как Андрей Николаич — тюрьма у него, видишь ли, возмездие-прозрение; не дожидаться, чтоб бирку на ногу — и потащили, как потащут Прокофия Михайлыча, директора пляжа, плохо ему там было, мало нахапал; не плутать в трех соснах, как недоделки-пустомели Шура с Осей, один от бабы не мог отлипнуть — не давала ему! другой совсем неведомо в чем заблудился, собственной добротой накушался, из ушей полезла, не зря оглох… А за что он влип — Генка?..— перебивает он себя. Шут его знает, темна вода, врет, путает, там не хулиганка, посерьезней, другой раз такая тоска в глазах… А может быть, и с ним не так просто, не разобрал, может, нет там никакой силы и он так же слаб, как все, и не вытянет, как все… Да и откуда — одна извилина, а туда же — переживания, сожаления, страдания, — как-то глянул на меня, а ведь явно было, только что стучал, как не понять, только успел вернуться с вызова, вроде, от врача, а Шура рассказывал, их вместе дернули, одного на процедуры, а Генку в ту самую дверь, где майор морячка заарканил — что ж он на меня тогда глянул, неужто повиниться, стыдно?..Такой же, как все, затопчут, употребят и вышвырнут — зачем он, кому? Кто ж тогда, если и не Генка? Как же жить, как выжить?.. А если единстзенную его извилину — жажду, ту самую звериную жажду выжить, ради которой ничего не жалко, если эту жажду приспособить, а переливы, страдания, слюнявые комплексы и переживания ему и оставить, пусть захлебывается — и на одной такой жажде…
Только так, думает он, никаких сентиментов, тюрьма — не гимназия, да он никогда дураком не был, а залетел не по своей вине, нелепость, вломила дура, ничего, свое получит, а на нем нет вины, все у него всегда было четко, как у людей, не хуже, но если б знать, если б он был готов заранее… Есть и тут место, положение, ситуации, где можно жить, выжить, не боги горшки, сообразим. Отсюда надо уходить, думает он, пусть здесь тех держат, у кого голова не варит, а мы какнибудь, научили — спасибо, пусть те плачут, кто учиться не способен, кого не научишь, а мы какнибудь, хватит ума, силы, пусть они тут, а я…