У парадного подъезда
Шрифт:
Эту публикацию, кстати, можно было бы и расширить, дав слово не только страдающей, но и сострадающей стороне. Так, в газете «Новости» от 30 апреля 1903 года был напечатан текст выступления св. Иоанна Кронштадтского: «Прочел я в одной из газет прискорбное известие о насилии христиан кишиневских над евреями, побоях и убийствах, разгроме их домов и лавок, и не мог надивиться этому из ряду вон выходящему событию. (…) И когда он (погром) совершился? На пасхальной неделе, когда вся тварь небесная и земная, ангелы и верные христиане ликуют о Воскресении из мертвых как начатке общего воскресения всего рода человеческого… Русский народ! Братья наши!. Зачем вы сделались варварами — громилами и разбойниками людей, живущих в одном с вами Отечестве?..» Есть и другие не менее интересные свидетельства; но за счет чего расширять объем публикаций в относительно небольшом журнале? За счет «Лолиты»?
Вновь и вновь встает не только перед «Кодрами», но и перед всеми нами проблема — кто к кому возвращается. Мировая культура к нам, неся в роге изобилия роскошные, но кем-то другим созданные дары, или мы к ней? В первом случае процесс наследования будет означать нисхождение, во втором — восхождение.
Вверх идти куда труднее, и если бы, скажем, «Литва литературная», с августа 1989 года ставшая «Вильнюсом», просто перепечатала книгу Н. А. Бердяева о русском коммунизме, как это сделал — ориентируясь на своего читателя — журнал «Юность» (1989, № 11), или статью Д. С. Мережковского о Лермонтове «Поэт сверхчеловечества», подобно
58
Последний случай — особый; здесь читателю предложен не только не усеченный (в отличие от «Нашего наследия») текст, но и обширный комментарий, имеющий самостоятельную ценность. Однако сам факт одновременной перепечатки статьи Мережковского семью изданиями — красноречив.
В каком-то смысле чувство собственной удаленности от классического образца делает нас ближе к нему, чем беззастенчивое приближение вплотную, когда кажется: протяни руку, и вещь твоя, но рука неожиданно натыкается на стеклянную преграду музейной витрины.
Но, увы, «случай Тименчика» — исключение из правил нынешней торговли антиквариатом, а правилом следует скорее считать перепечатку булгаковской «Дьяволиады» в не имеющем никакого отношения к Булгакову «Литературном Азербайджане», тогда как Вяч. Иванову, символисту, с Баку связанному более чем тесно, места здесь практически не остается. Как не вспомнить характерную (но, к сожалению, вовремя снятую редакцией) фразу из одной рукописи: в минувшем году, благодаря публикациям забытых произведений Булгакова, Платонова, Пастернака, уровень киргизской прозы заметно повысился…
Между прочим, проявлением «музейной» психологии (а не только данью цензурной ситуации) следует считать и повсеместную страсть к купюрам. Я не ригорист и прекрасно понимаю, что не все позволенное Юпитеру позволено быку, что к свободе слова мы продвигаемся короткими перебежками под шквальным огнем всевластного противника, — но ведь никто насильно не заставляет обращаться к непроходимым непреходящим ценностям! Если же — обращаемся и готовы ради этого поступиться чужим, нам не принадлежащим текстом, значит — «коллекционный» подход к прошлому, позволяющий покупать не всю коллекцию оптом, а отдельные разрозненные предметы, — намертво въелся в наше сознание. Значит, мы хотим богатство приобресть, а о чести не думаем. Значит, публикуемая с подчистками книга не является нашим наследием, а приобретена нами, как нуворишами, на черном рынке… Когда же дойдет до нас, что адаптированной истории не бывает, и тот, кто согласен изучать ее по выжимкам из хрестоматии, уподобляет себя благовоспитанным институткам (да и те по ночам прятали под подушками не хрестоматии, а полновесные романы с «опасными связями», «мельмотами-скитальцами» и радклифовскими ужасами)!
Особенно в этом смысле не везло писателям, хоть словом обмолвившимся о В. И. Ленине. Только дочитает ответственный редактор «Окаянные дни» до слов «Ленин и Маяковский (…) некоторое время казались всем только площадными шутами», как рука его дрогнет и потянется к ножницам. Только у Набокова дойдет до «зеленой жижи ленинских мозгов», как в тексте сами собою образуются треугольные скобки с таинственной дробью многоточия. И — даже если исходить из вполне законопослушной логики — совершенно напрасно образуются, ибо, как пояснил в «Звезде» (1990, № 3) Ив. Толстой, «выражение принадлежит не Набокову, а заимствовано им у И. А. Бунина, а точнее — из его речи 1924 года «Миссия русской эмиграции»… Но и Бунин не был автором: он всего лишь пересказал выступление наркома здравоохранения Семашко. Так что, как оно и должно быть, мы прячем от самих себя нами же пущенную весть. Не пора ли выздороветь и от этого психоза?»
Пора-то оно пора, но выздороветь можно от всей болезни, а не от отдельного ее симптома. Выздороветь от «музейности», плавно перетекающей в идеологию. Иначе, если мы будем сражаться только за право говорить о Ленине плохо [59] , вполне реальна — пусть как угодно далекая во времени — ситуация, когда плюсы поменяются на минусы и редакторы начнут дырявить «наследуемые» тексты именно там, где обнаружатся следы «ленинизма». Во всяком случае, меня, человека отнюдь не коммунистических убеждений, в выступлении Ю. Н. Афанасьева на 3-м съезде народных депутатов СССР (весна 1990) резанула непреклонная интонация: «Если наш вождь и основатель действительно заложил основу чего-то, так это возведение в принцип государственной политики массового насилия и террора. И, кроме этого, он возвел в принцип государственной политики беззаконие». Не то чтоб в словах историка отсутствовала правда, но в них было маловато истории. От нетерпимой интонации и подчеркнутой однозначности суждений,
59
А такое право жизненно необходимо — с любой точки зрения, и прежде всего с «общекультурной»: исторический взгляд на вещи не знает и не должен знать исключений, табу, неприкасаемых фигур, иначе он тут же превратится во взгляд идеологический, а значит, противостоящий культуре.
Хорошо, что на страницах журнала «Родина» до его разгона [60] успели высказаться Вл. Солоухин (с его знаменитым «Читая Ленина») и три историка: Г. Бордюгов, В Козлов, В. Логинов (со статьей «Куда идет суд»). Но, читая их, поневоле вспоминаешь классическое: «Чума на оба ваших дома». Один выводит все последующие (и действительно непоправимые) беды России из октября 1917-го как из безосновной причины и судит большевиков как единственных виновников гибельного переворота. Другие, правильно диагностируя ошибку Солоухина и полагая его отношение к истории судебным, тут же сами впадают в гораздо более глубокую ошибку, соглашаясь в этом суде участвовать в совсем уж сомнительной роли адвоката и пытаясь доказать, что Ленин в «террористическом» 1918 году не только призывал к крови, но и делал много чего хорошего… Между тем история не уголовная хроника, потомки не судьи, а на пустом месте в истории ничто не происходит. Будь то спор свободно мыслящих людей, каждая сторона предложила бы свою версию событий, не наперерез, а параллельно друг другу. Но то был спор идеологий. Со всеми вытекающими последствиями. Метафизической причиной появления таких споров в относительно гласное время следует считать наш всеобщий инфантилизм и повсеместное чувство исторической безответственности. Сказать, что до всего плохого богатую и цветущую страну довели большевики (интеллигенты, инородцы, масоны, булочники, цветочницы, трубочисты, кто угодно), — значит, снять с себя чувство вины за произошедшее. Сказать, что Ленин и партия не по своей воле вызвали потоки крови в 1918 году, — значит, также уклониться от ответственности за свою причастность и этой партии, и этой истории. Такая позиция весьма напоминает поведение нашего праотца Адама, застигнутого за поеданием запретного плода и пробормотавшего в оправдание: «Жена, которую Ты дал мне, она дала мне есть». Если дореволюционная жизнь и была раем, то — перефразируя одного из комментаторов вышеприведенного речения — с такой логикой в раю делать нечего.
60
Замышлявшегося руководством газеты «Правда» по явной подсказке «сверху», но совершенно неожиданно не осуществившегося. Верховный Совет России, которому «Родина» была отдана на перевоспитание из воротниковского в одночасье стал ельцинским; журналу не пришлось менять направление, и после некоторого перерыва он вновь стал выходить в свет, — но силами другой редакции.
Этой же логикой спровоцированы бессмысленные споры между «почвенническим» и «революционно-демократическим» лагерями о Троцком и Бухарине, Луначарском и Рудзутаке; она же толкала Ф. Кузнецова и В. Баранова на создание их памятных статей 1986–1987 годов в «Литературной газете», где вроде бы здравая мысль о сомнительности замены одного списочного состава классиков русской литературы XX века другим, «легального» — «запретным» подавалась с вполне идеологическим подтекстом: «осади назад!» Ею же была продиктована и та заведомо обреченная попытка на заре перестройки довести до логического итога старую полемику конца 1960-х между «Новым миром» и «Молодой гвардией», о которой тоже уже шла речь в предыдущих главах. Опять возобладал «судебный» подход, опять полемизирующие действовали по принципу «моя твоя не понимай», и одни поднимали на щит глубоко идеологическую по сути, кладущую оппонента на лопатки не силой доводов, а неприступными цитатами статью А. Дементьева о «неорелигиозном» направлении «Молодой гвардии», а другие — что несопоставимо хуже — ухитрялись оправдать доносительство авторов «письма одиннадцати». Между тем к полемике многолетней давности имело смысл вернуться именно потому, что она продемонстрировала невозможность прямого подключения наших современников к старым культурным спорам не в силу исчерпанности разногласий, а просто оттого, что нам никто лиру не передавал и в сан — западников ли, славянофилов ли — не возводил. Эти звания нужно заслужить, а присвоившие их себе не по — праву уподобляются мольеровскому мещанину во дворянстве…
«Идеологичность» обращения к истории, «судебный иск», предъявляемый предшественникам (даже тем, последователями которых мы не согласимся считать себя ни при каких обстоятельствах) оборачиваются против «судей», лишая их слова «сермяжной правды», буде она в них содержится. Так, в принципе трудно что-либо возразить против некоторых куняевских упреков Багрицкому в воспевании жутковатого принципа «Если скажут тебе — «убей!» — «убей!», — прозвучавших в его выступлении на дискуссии «Классика и мы» (как раз оно-то и придало ей привкус скандальности). Много справедливого было сказано им и о «романтически-революционном» поколении ИФЛИйцев, о «мировой мечте», сжигавшей их. Во всяком случае, ныне покойный А. Якобсон в давней (ныне перепечатанной «Новым миром» 1989, № 4) статье «О романтической идеологии» писал о том же времени, тех же героях и тех же взглядах не менее, если не более, жестко, однако такой бури возмущения, граничащего с восторгом, она не вызвала. И совсем не потому, что автор окончил дни свои в Иерусалиме и никак не может быть заподозрен в антисемитизме, а потому, что статья его была начисто Лишена злорадства и создавалась не ради того, чтобы выявить злоумышленников, осудить или оправдать кого-то, разоблачить, вскрыть, обнаружить, но для того, чтобы разобраться, чтобы — осознать. Высказываниям же Куняева, при всей верности от дельных его суждений, не хватает главного — свободы от идеологии, в них начисто отсутствует то чувство истории, которое М. Чудакова определила в одной из лучших своих работ («Новый мир», 1988, № 10) как — «Без гнева и пристрастия»…
В этом контексте несколько иным смыслом наполняется одна из последних литературных баталий.
В апрельской книжке «Октября» за 1989 год появился крохотный — всего-то 4 журнальных странички — фрагмент из книги Абрама Терца (псевдоним А. Синявского) «Прогулки с Пушкиным». О творении Терца могут быть разные мнения; на мой вкус, оно не остроумно, игровая стихия в нем не по-пушкииски тяжеловесна и автор слишком скован в своем «панибратстве» с классиком. Но дело не в Терце и даже не в Пушкине, дело — в нас. Дело в нашем нежелании видеть дальше собственного носа и умении превращать живых писателей — в символы, знаки и атрибуты. В той полемике, которая разгорелась после выхода «Прогулок…», о Терце говорили мало, о Пушкине еще меньше, все сводилось к иному.