У Пяти углов
Шрифт:
Если только Вольт сможет кого-нибудь растить, когда так колет в сердце.
Наконец до Нади дошло по-настоящему, что все может кончиться. И она испугалась. Подошла, схватила его снизу за локти своими сильными пальцами гимнастки, заглянула в лицо:
— Перестань! Нам невозможно разойтись! Ведь я — это ты!
Он резко высвободился. Интуиция несла его к свободе, а цепкие пальцы Нади как бы воплощали переживаемую столько лет несвободу.
— Вот уж нет! Я — не ты! Не существует во мне такой темной половины! А если бы была, я бы ее отсек! Как руку с гангреной.
Надя снова поймала его
— Меня нельзя отсечь! По живому! Сам никогда не знал боли, потому и режешь!
И снова он высвободился. Осторожно. Потому что в прошлый раз от резкого движения еще сильнее заболело сердце. И под лопаткой тоже.
— Не знал боли, правильно. Но все-таки представляю. Теоретически. А резать все равно иногда надо. Сразу!
— Нет, когда не прочувствовал на себе, не поймешь! Такому, который своей боли не знал, — чужая нипочем! Всегда благополучному!
Даже сейчас Надя не могла без упрека. Пускай. Лучше казаться всегда благополучным, чем плакаться. А в сердце кололо все сильней. И делалось страшно: ведь столько еще нужно успеть! Неужели он не успеет?! Неужели доведет его Надя своим упрямством?!
— Что ж делать, если нужно резать, приходится вытерпеть.
— Да ты подумай, из-за чего ты хочешь резать?! Что случилось?!
— Случилось! Ты чужая, вот что случилось!
— Какая же я чужая? Ты что?
Она заглядывала ему снизу в глаза, пыталась снова схватить за локти, но он поспешно отстранялся.
— Чужая! И уйди, пожалуйста!
Что-то закорртилось в мозгу, и стало крутиться одно и то же слово:
— Чужая! Уйди, пожалуйста!
Это как клаустрофобия — когда кажется, что замкнут в тесном пространстве и никогда из него не вырваться. Однажды в детстве с Вольтом было такое: он был в гостях у одного мальчика, и дверь в комнату, в которой они играли, захлопнулась; ручки изнутри не было, отпереть можно было только снаружи. И тут Вольта охватил ужас: ему показалось, что дверь никогда не отопрется, что о них забудут, что они так и останутся здесь… Он подскочил к двери и стал колотить в нее ногами. С той стороны тоже не было постоянной ручки, она вынималась и вставлялась по мере надобности, и тут, как нарочно, не могли ее сразу найти, а он колотил все сильнее, ничего не соображая, не слушая голосов из-за двери. Настоящий припадок!.. И вот второй раз в жизни такое состояние.
— Уйди, уйди, пожалуйста!
Само Надино присутствие давило. И боль в сердце становилась все сильнее. Неужели он ничего не успеет в жизни?! Из-за нее!
— Уйди, пожалуйста!
Как, оказывается, больно — прорываться к свободе!
— Уйди, пожалуйста!
— Куда же я уйду! Ты же знаешь, я к себе в комнату пустила Асю с мужем.
— Уходи! Куда-нибудь… Уходи! Давай мирно. Не как матушка, которая довела отца… Уходи!
— Да пойми ты: нельзя тебе без меня! Вам всем нельзя! Сейчас приехал Петя, кто будет готовить? Нина Ефимовна?
Господи, за что она цепляется!
— Как-нибудь! Уйди, пожалуйста!
Что-то случится, если она сейчас же не уйдет!
— Да ты вспомни, что здесь у вас было до меня! Слишком верная Эвридика, которая всегда идет
следом, цепляется, не хочет отстать, как ее ни гони!
— Спасибо за все, но уйди, пожалуйста!
Надя снова заглянула
— Хорошо, побудь один, успокойся. Завтра сам не вспомнишь, из-за чего хотел рубить по живому. По живому же, слышишь, да?! Нет, не слышишь. Ты слишком счастливый, чтобы слышать! У кого не было своей боли, тот не услышит.
Уже не было боли, а словно изжога там, где сердце.
— Уйди, пожалуйста!
Ладно, уйду, чтобы ты успокоился. Завтра вернусь, когда ты сам забудешь, из-за чего все начал.
Так тягостно было ее присутствие, так хотелось вырваться, что он даже испытал прилив теплого чувства к Наде за то, что она наконец уходит. Захотелось как-то позаботиться на прощание, чем-то помочь.
— Может, тебя подвезти?
Он не подумал, сможет ли сейчас вести машину.
— Не надо.
Но как же ты? С чемоданами!
— Не надо, ничего я не возьму. Слишком много, если брать: тут все мое, все, что вложено. И все равно: я — это ты! И не отрубишь: прирасту снова, слышишь, да?
Но он почти не слышал. Наконец ушла.
Громадное облегчение. Ничего не давит — свобода.
Вырвался, свободен — но первое же свободное чувство: жалость!
Снова и снова вспоминались все наговоренные Надей глупости, все чужое в ней, вся ее жалкая мистика. Но все равно…
Спускается сейчас по лестнице, такая маленькая, похожая на мальчика. Спускается по лестнице, по которой ей больше никогда не ходить. Придет еще за вещами, но чтобы хозяйкой — никогда. Вышла на улицу, проходит мимо Стефы, прощается с ним, потому что он тоже член семьи. Идет одна по мокрой улице, наступая на желтые листья. Идет, держит осанку, чтобы никто ни о чем не догадался со стороны…
Никогда он не был влюблен в нее, как был когда-то влюблен в Женю Евтушенко, но с нею было естественно. Вот самое точное слово: естественно! Будто она и вправду часть его самого… Пока не находил на нее очередной приступ упрямства. Было бы так же естественно с Женей Евтушенко? Вряд ли. Слишком Вольт был влюблен, слишком напряжен при ней…
Очень жаль Надю, но что отрублено — то отрублено.
Так же жаль ему было отца, когда шесть лет назад Вольт уезжал от него, зная, что не сможет больше вернуться.
У отца под Москвой дача в академическом поселке. Он, правда, не академик, а только членкор, и потому полных академиков с некоторой желчностью называет не иначе как «наши бессмертные». И Алябьева, своего старого знакомого, тоже. Может быть, даже в особенности — Алябьева. Объект научных занятий отца Вольту казался слишком нестрогим, требующим скорее методов искусства, а не науки: древнеславянская литература — «Слово», «Повесть временных лет» и так далее. Науками в полном смысле Вольт признает физику, химию, биологию, а гуманитарные области — нет, все же они ближе к искусству. Впрочем, большинство с ним не согласно — ну и ладно. Так вот, на подмосковную дачу Вольт уже после института стал приезжать каждое лето, это сделалось традицией: проводить у отца часть своего длинного научного отпуска — кандидатом Вольт стал очень быстро после окончания. Тогда еще он не был официально женат на Наде и ездил один: приехать к отцу с нею, пока они не зарегистрировались, было невозможно — такой уж чопорный дом.