У Пяти углов
Шрифт:
Когда-то с этого началось их знакомство: с того, что Вольт заметил Надю в толпе — по легкой походке. Но заметил не он один, какой-то пьяный за спиной объявил громко: «Во походочка! Все отдай — не жалко!» Надя обернулась и засмеялась. На ней были красные брюки, и она была как раздвоенная морковка…
Надина фигурка потерялась в толпе, и снова сделалось ее жалко. Так жалко — хуже, чем вчера. Потому что вчера где-то в глубине души казалось, что происходящее — немного игра. Жестокая игра. А сегодня поразила необратимость
Может быть, не упусти он минуту, выскочил бы, попытался догнать… Но он остался сидеть, он напоминал себе, что надо пройти и через боль — раз им суждено расстаться, раз оба это знают, а Надя знала с самого начала, еще раньше, чем он.
Газеты из ящика были украдены. Опять! На этот раз Вольт преисполнился тяжелой ненависти к неизвестному вору. Ну откуда берутся такие сволочи?! И наверняка этот подонок ужасно доволен, что у него всегда свежие газеты, что нашлись дураки, которых можно без конца обворовывать… Поймать бы наконец!
А дома и Перс, и матушка еще спали. Из распахнутой маминой двери слышался двойной храп. Но ведь проснутся и увидят, что нет Нади. Придется сегодня же вечером объявить о разрыве, о разводе… Снова приступ жалости к Наде, снова пришлось напомнить себе, что разрыв их неизбежен, что Надя знала с самого начала — и поэтому, наверное, так и осталась чужой со своими жалкими суевериями. Скорей бы пройти сквозь это, пережить…
Вольт уже позавтракал и стоял одетый, когда зазвонил телефон. Он поспешно прикрыл дверь в мамину комнату и снял трубку.
— Вольт Платоныч? С вами говорит Сергей Георгиевич, отец Максимки. Элеонора Петровна сказала, что я могу вам позвонить.
Интонация неуверенная, просительная.
— Да-да, конечно.
— Так вот, как бы нам…
— Надо мне посмотреть на вашего сына. Вы где живете?
— На Петроградской, в конце Кировского. Очень легко ехать, все автобусы! И метро рядом!
Как будто, если бы не легко ехать, то и не поехал бы. Даже неловко слушать. Может быть, от неловкости Вольт ответил несколько надменно:
— Неважно, я на машине.
И сразу сам почувствовал неприятную надменность в своем голосе. Но отец Максимки (как его? — опять с первого раза не запомнил имя-отчество) не расслышал надменности в голосе, или считал, что некоторая надменность естественна для знаменитого специалиста, и подхватил радостно:
— Тем более, тем более! А найти легко: вход с парадного. Лифт.
Вольт подумал, что удобнее всего заехать по пути в институт: Песочная набережная совсем рядом с Кировским.
— Давайте сегодня в двенадцать. Кто-нибудь будет дома?
— Жена! Она не работает из-за… из-за этого.
— Хорошо, значит, в двенадцать. Или в половине первого.
Ведь
— Пожалуйста! Конечно! Жена будет ждать! Так радуется, будто от приезда Вольта сын сразу
встанет на ноги и пойдет. А ведь, скорее всего, придется разочаровать. Но радовался предстоящему визиту и сам Вольт: после пережитой боли особенно ценен был этот звонок, лишнее доказательство, что он нужен, что остается в его жизни главное! Пациенты тоже иногда помогают врачу.
По дороге в клинику он по привычке посматривал на номера встречных машин, но заметил только один по-лусчастливый, как он называл про себя: 62–26.
В ординаторской Вольт снова не застал Якова Ильича. Подумал было, что тот на каком-нибудь совещании, как и вчера, но оказалось, что Яков Ильич заболел.
— Не просто грипп, что-то серьезное, — приглушив голос, сообщила между затяжками Элла Дмитриевна. — Кажется, кладут на обследование, понимаете — куда? Он знал, что его кладут, но ничего нам не говорил до последнего дня.
Ее лицо просмоленной Венеры было печально-торжественным.
Но Вольт ответил непримиримо:
— Он сам всю жизнь этого добивался. Курил — вот и докурился.
— Господи, вы и правда — Савонарола! Упрекать в такой момент! Да вы хоть оцените мужество: знал, куда его кладут, и не говорил, не пожаловался ни разу!
— Ну, это — элементарное самоуважение, хотя, конечно, не все умеют.
— «Элементарное»! Я бы посмотрела на вас! Подняли бы крик от малейшей боли! Такие непримиримые всегда первыми и ломаются!
Невозможно же ответить: «Я каждый день терплю и еще ни разу не пожаловался!» — вот бы и получилась та самая жалоба.
— Этого никто заранее не знает про себя.
— Видала я таких. Вся ваша физкультура — от трусости. И не курите от трусости! Потому и злорадствуете!
Выходит, жалеть и ахать — это участие, это гуманность, а сказать прямо, что сам виноват, — злорадство. Не давали бы курить, гнали бы отовсюду с папиросой — вот была бы гуманность!
— Я не злорадствую, я недоумеваю: как можно знать все — и курить?
Элла Дмитриевна посмотрела с видом превосходства:
— Вам и не понять. Вы — робот. Вы идете кратчайшим путем от причины к следствию. А человеческий путь извилист…
— Вам самой не надоели подобные банальности? Все, что неразумно, всякая слабость — ах, это человечно! Зато разум для вас всегда бесчеловечен!
И ведь Надя твердит то же самое — немного по-своему, но по сути то же: всякий бред ей мил, только бы подальше от разума. Дожили в двадцатом веке!
Злясь не столько на Эллу Дмитриевну — что ему до нее? — сколько заочно на Надю, Вольт оборвал ненужный разговор и выскочил из ординаторской, довольно сильно хлопнув дверью. Несколько больных, гулявших по коридору, посмотрели на него с удивлением.