Шрифт:
Он как-то толчкообразно остановился, – так замирает пароход на якорной стоянке, – впившись глазами в лист.
– Удивляет меня, Некрасов, почему стоят подле каждой фамилии цифры. Вот, например, пятьдесят, а рядом с этой подписью – 5. Я разверстки ядру не даю, я только чуждому элементу. Конечно, если по личному приближению, то пожалуйста. Только вот подле 50 стоит «к», а против 5 стоит «р». Что бы это могло значить, Егор Егорыч?
– К? – сказал я. – На букву «к» много профессий. Клепальщики, каменщики, кружконосы, крючкотворы, а вот «р». Рыбальщики, разведчики, рисовальщики.
Черпанов положил лист в карман и достал наши фуражки.
– Плохо мы знаем рабочий класс, – сказал он удовлетворенно, играя пальцами на фуражке, – я полагал, бить будут.
Из столовой выскочил Некрасов:
– Уходите. А закусить? А деньги? – Он протянул Черпанову сверточек денег.
– Чересчур щепетильный ты, – Черпанов сунул небрежно деньги в карман. – Я и доклада не закончил. Интересно точно знать, почем вы докладчику в час платите. Я не в смысле прилипчивости, а со свойственной мне ориентировочностью, дабы других не обидеть.
– Не
Черпанов достал деньги, пересчитал.
– Шестьдесят рублей. Благодарю. Я верну. Пока! Но тут вступила жена Некрасова, сердобольная и привлекательная. Боюсь, что она одна из всех присутствующих не поняла происшедшего. Она, заманчиво описывая предстоящий пирог со щукой, выразила крайнее сожаление по поводу нашего ухода. Черпанов объяснился кратко, в походной форме: заседание, съезд, конференция, доклад, ждут. Ко всем этим словам в ней укоренилась известная боязливость. «А кресло?» – воскликнула она. Хозяин засуетился:
– Совершенно верно, ребята, кресло же вам подарено. Я вам сейчас напишу пропуск к дворнику, а то он еще не выпустит.
Он с трудом приволок к выходным дверям громадное зеленое кресло, апатично визжащее, приколол к нему пропуск, и мы, пожав ему руку, поволокли кресло. Он провожал нас по лестнице. В огромные окна приближалась к нам луна. Лестница грохотала, кресло то визжало, то ржало. Соседи высовывали головы. Я безропотно и даже, сознаюсь, трусливо потел. Наконец, мы спустились вниз. Вежливый хозяин крикнул с верхней площадки:
– Благополучно?
Черпанов молчал. Я ответил, что все вполне благополучно. Стукнула дверь. Яблочный цвет луны озарял нас. Дом молчал. Черпанов опустился в кресло, ворча:
– Совсем обынтеллигентились. Этак любой прохвост разовьет перед ними любые идеи, а они будут вежливо улыбаться. Шляпы! Кляксы бюрократические. Морду не могли набить. – А если они, Леон Ионыч, догадались, что у вас секретные инструкции?
– Ясно. Иначе б непременно побили. – Он вскочил и плюнул в кресло. Устыжать, посрамлять, уличать – и кого, Черпанова? Человека, который неотвязно понял весь поступательный ход революции. На кой черт мне нужно кресло? Мне надобна рабсила, а не кресло.
– Подарите Степаниде Константиновне.
– Пулю бы я ей подарил, а не кресло. Их, дьявол, переделываешь, заботишься, а они – живи в ванной! Стыд, срам, бесславие!
Мы еле протащили кресло через парадные двери. На ступеньке Черпанов поскользнулся, упал и стукнулся лбом о пол. Вскочив, он отшвырнул кресло, и мы быстро пошли. Но не успели мы выбежать за ворота, как нас догнал с метлой, в фартуке, с бородой, словом – традиционный дворник, окающий и с матерками. Он волок за собой ручную тележку – и в ней дыбилось зеленое кресло!
– Извозчика пошли, что ли, нанимать?
– Извозчика.
– То-то я смотрю: пропуск приклеен. Покараулить, что ли?
– Карауль.
Дворник сел в кресло. Тележка качалась.
Мы огибали сквер. Несколько елок загородили нас от дворника. Черпанов плюхнулся на одну скамейку, перескочил на другую, закурил.
– Вот и дворнику есть сиденье, – сказал он, лежа животом вниз и глядя сквозь елки с чрезмерным вниманием. – Какое отводите, любопытно, место в своих размышлениях вы сегодняшней вечеринке, Егор Егорыч?
– Руководящее, – ответил я.
– Руководящее? – с досадой воскликнул он, перескакивая на соседнюю скамейку. – Почему же это руководящее, простодушный вы человек!
Войдя в скверик, где под вкрадчивым светом фонаря осенняя зелень – в пол-листвы – тщательно старалась казаться молодой и доблестной, я подумал, что сейчас, пожалуй, часа три утра. Впрочем, не все ли равно вам, любимый мой читатель, сколько прошло или сколько есть времени? Закрыто вам или ведомо, что по времяисчислению нашего житьесказанья от начала его прошло, кажется, четыре дня, а в предыдущей главе вы узнали, что делегация вместе с профессором Ч., направившаяся на съезд криминологов в Берлин, уже успела вернуться, уже успели выздороветь ювелиры бр. Юрьевы, и уже сняли М. Н. Синицына.
Знаю, дабы не обижать автора, вы, глядя на сие недоразумение вполглаза, благожелательно решили, что съезд или не состоялся, или продолжался четверть дня, что ювелиры никогда и не были больны, а М. Н. Синицын снят был уже задолго до романа, и только на бумажке об его снятии не хватало подписи известного лица. Сожалея, должен сознаться: съезд тянулся шесть дней, обсуждение снимать или не снимать М. Н. Синицына – пять, выздоровление ювелиров… словом, со дня начала романа прошло три декады. Три декады! Надеюсь, вам понятно теперь мое раздражение против доктора, который в течение трех декад обещал ежедневно выехать – и не выезжал. Отчасти этим раздражением, отчасти и желанием наибольшей связности объясняется то, что в четыре дня я вкатил события трех декад, в чем сейчас и раскаиваюсь глубоко, идя тяжелой бичевой тропой, волоча на лямке «посуду» объяснений – и все-таки оставив читателя вполпитья, не утолив его пытливости. Хотелось мне также не лишить вас дневного освещенья, ибо все события, – если быть откровенным, – в доме № 42 происходили глубокой ночью; необходимо запомнить, что и электричество там горело каким-то особенным, засевающим душевную суматоху, светом. Далее. Мы спали преимущественно днем, – и впредь до конца романа будем просыпаться никак не ранее 12 часов дня. И напоследок сознаюсь, события последующих глав, то есть второй части нашего житьесказанья, происходят в течение пяти дней, тогда как беспокойство наше о связности настоятельно побуждает нас растянуть их до месяца, то есть проделать как раз обратное тому, что мы натворили в первой части. Дело в том, что событий и приключений – самых удивительных
Трудно вести прямую линию романа, особенно романа вроде нашего, где я и сам еще не знаю, которая из многочисленных линий его прямая, все же я чувствую, что побочные размышления вроде предыдущего нам удаются лучше и как нам ни грустно покидать это лучшее, но мы вынуждены вернуться к Черпанову, который, лежа животом вниз, выявлял различные эстетические эмоции. Он подпел, – густо через нос, – гудению проводов возле скверика; обратил мое внимание на изящество, с которым грохотал мимо ломовик, свесив толстые ноги с передка и склонив курчавую голову; двинул соблазн насчет звезд, что, мол, и через тысячу лет будут смотреть так же, а мы уже давно досадно поостынем. И он опять переменил сиденье. Подумают, Черпанов имел привычку менять места так с бухты-барахты, либо посушить зад – нет, здесь перед вами развертывалась некая система, если даже хотите, политика делового сотрудничества. Например, если он сидел сутулясь с вытянутыми вперед ногами и с руками – крест-накрест – возле живота, значит, он размышлял о сущности того трудового процесса, который вы способны исполнить; то же – но с ногами, положенными одна на другую, и откинув голову, он думал об Урале и о своей будущей роли там; то же – но скрестив руки на груди, у подбородка, постукивая в землю носками бутс и колыхая бесчисленностью синих карманов, значило, что он охоч сулить счастье другим. Сейчас же передо мной было нечто новое, а именно – упорное лежание животом вниз; вряд ли это имело отношение к его эстетическим эмоциям, и вот эта неразгаданность его лежания и заставляет меня передать его последующие слова в той старинной манере, как я их от него услышал, то есть в виде монолога, бросив лощить его моими репликами и анекдотами.