Шрифт:
– Сусанна?
– А черт его знает, кто. И парней-то я вылечить вылечил, но еще насчет расспросов блюду осторожность. От этого и успех леченья, и вся моя репутация может пострадать. Если загублю их, конечно.
– Воров вылечили?
– Каких воров? Ювелиров. Воры у них оставили. В часах-то вот тут вся загвоздка и находится. Будь бы они золотые, я б и спешил, а тут, к счастью, фальшь – от силы по три рубля, всего пятнадцать целковых инвалютой.
– Невероятно!
– Чего невероятного? В нашей стране все вероятно. Невероятное, вернее, вероятное-то и началось у ворот.
– Правильно. Не больше.
– А ты откуда знаешь, что не больше?
– Позвольте, но во дворе, перед дверями квартиры ювелиров постоянно толкутся мальчишки. Они помнят каждого свежего человека, и девицу, посетившую ювелиров, у которых никогда не бывало женщины, тем более. Про мальчишек мне доподлинно известно: я сам ходил и разговаривал с ними.
– Не спорю. Кто знает, возможно, и я сам ходил к ним. Не была. Ясно. Да и зачем ей быть? Достаточно с нее одной беседы – поласковей – у ворот, ювелирам долго ли зачахнуть. Именно, зачахнуть, потому что они с великим трудом обмолвились мне насчет девицы и часов, после того, как я их вылечил, они поверили в мою безмолвность, да и на самом деле, чего ради я из-за пятнадцати рублей буду их ввергать в пучину бедствия. Любопытненько.
М. Н. Синицын обожал пышные обороты. Иногда он эти пышные обороты пускал в рассказ столь изобильно, что из-за них не видно было смысла и толку, тогда следовало – хотя он способен был разозлиться и вообще оборвать рассказ – прервать его и спросить о самом главном, интересующем вас. Если вы могли умело дать понять ему ваше любопытство и уважение к его рассказу, – он забывал о пышности оборотов и смутности выражений, говорят, необходимой для современной прозы. Я спросил:
– Каким же способом вылечили вы, Синицын, ювелиров?
Он опять очертил трубкой воображаемое лицо профессора – и пронзил его чубуком.
– Они, видишь ли, полагают, что если они знают название всех болезней, так это и есть леченье. Дудки! Отъезжают они за границу, ну, естественно, все слухи ко мне. Думал я, думал, беру грузовичок, еду к знакомым в трест точной механики, говорю: дайте на подержанье соответствующие станки для ювелиров – вот, говорю, грузовик. А они хохочут: на грузовик, дескать, пятьдесят станков влезет. Отлично. Отпустили два. Возвращаюсь. Ставлю их к себе в комнату за ширмочки, иду в палату «полуспокойных». Они лежат, бедняжки, желтые, тощие, ноги в пятнах, будто собаки обкусали – и глаза в потолок, и такая на глазах скорбь, просто вздохни и помирай. Ну, я сажусь рядом и говорю: ребята, атанде. Будет, говорю, вам, ребята, валяться, как дураки, пойдемте ко мне в квартирку, водки дернем, все равно – помирать, так с водкой. Они, естественно, накидывают халатики и за мной. Дал я им перцовки – и огурцов.
– Чудовищно!
– Вот и профессор говорит: чудовищно. Конечно, чудовищно здорово, потому что они на другой день самостоятельно пошли, а еще через день раздвинул я им ширмы и говорю: действуйте. Они мне и начали набалдашник для палки из моих чайных ложек выделывать. Красивая,
– И они утверждают, что с девицей из подворотни разговаривали всего лишь однажды.
– Я им верю. Ты что полагаешь?
– Ведь возможно, что следующие разы они уже с нею не разговаривали, а встречались молча. Полагаю, что о молчании-то они и молчат.
Мои соображения показались М. Н. Синицыну обидными, будучи человеком справедливым, он хотя и обиделся, но сознался:
– Это я упустил. Молча? Действительно, что расскажешь, если молча? К молчанию у меня нету подхода, да и баба у меня ревнивая.
Он отошел от меня. Гости прибывали. Черпанов крутился вьюном, наливал «встречные» рюмки; помогал резать хлеб; соорудил детям, которых отправили спать, по бумажному пароходишку и голубю, рассказав им сказку о медведе, который в лесу объелся брусники и пришел в город лечиться и как его замучили бюрократы. Прах его знает, откуда появилась у него эта сказка, но он ее повторил и взрослым; затем устремился «обрабатывать» каждого в отдельности. Я нашел его возле чрезвычайно просто одетого человека в черной рубашке и черном, но каком-то странно опрятном пиджаке, возле полки с книгами.
– Из рабочих? – причалил к нему Черпанов.
– Здесь все из рабочих. А вы разве нет?
– Я незаконнорожденный. Но, лаконично говоря, мог бы быть и рабочим.
– Почему нет? – черный взял еще книгу, полистал и положил обратно.
– Приятно, небось, поселиться в новенькой квартире, а? Особенно для рабочего важна ванна! Пришел, устал, двинул газ, залез, вылез. И вот, пожалуйста! – Он дернул за рукав черного. – Чистое белье. Небось, теперь с радости и не вылазишь. И правильно. Моя ванна, хочу – сижу, хочу – плюю. Баня? Баня, брат, отвратительное зрелище. Грязь, миазмы, стой в очереди.
– Чего ж, у хорошей бани приятна и очередь, – сказал черный.
– Не скажи. Придешь ты с работы грязный, вонючий, за версту от тебя пахнет…
Черный крепко побагровел и захлопнул книгу:
– Почему вонючий?
– Потому что гадкая, грязная работа. Не на Урале же ты работаешь?
– Не на Урале.
– И не в лаборатории?
– Нет, не в лаборатории.
– Чего ж нос задирать? Выжимки у вас, брат, а не заводы в Москве. Вот, к примеру, где ты работаешь?
– Я не московский.
– Из провинции?
– Не очень.
– Откуда? Не юли, брат!
– Чего мне юлить. Я торгпред… – И черный назвал один из крупнейших городов Европы.
Вместо смущения Черпанов, наоборот, – словно выкинул тут последние остатки робости. Да, ему надобно дать первый толчок, а после того он мог возделывать любую почву, обезболенно вести любые операции! Он пощупал лацкан черного пиджака, рассматривая, видимо, предыдущий разговор как начало наступления:
– Костюмчик-то у вас не отеребки. Есть у меня к вам вопрос еще из данной области. Хороши ли американские одежды?