Убиенная душа
Шрифт:
Несколько членов Комитета уже были на месте. Это были грузины, русские, армяне. азербайджанцы, евреи Они без конца пили чай, курили, наполняя пепельницы окурками, уплотняя воздух табачным дымом. Было довольно весело, то и дело раздавался смех. Национальная дифференциация людей не имела здесь никакого смысла, так как никто из них не был внутренне связан со своим народом. Они являли собой совершенно иной тип человека. У одного из них глаза настолько далеко отстояли друг от друга, что он мог бы разглядывать своего соседа со стороны, как курица, На большом вздутом лице другого сидели маленькие сверлящие глаза носорога. У третьего был фосфоресцирующий взгляд гнилушки. В одной группе можно было увидеть голодную пасть бешеного волка, подстерегающего добычу. Он умел даже двигать ушами Еще некто, сидевший тут же, время от времени скалил свои кабаньи клыки. Долговязый верзила, стоявший в углу, ржал, как лошадь. За одним столом сидел черный, как смола, человек с искусственными зубами, похожий на чахоточную обезьяну. Длинными острыми пальцами он суетливо рылся в бумагах и делал это так, как обезьяна ищет блох. Каждый из этих людей знал слабые стороны и тайные мысли другого, но не подавал виду, загадочно улыбаясь. У всех были портфели, полные нужных и ненужных бумаг. Они весело разговаривали, много смеялись
Берзин с трудом сдерживал ярость. Он еще раз проклял эту манию заседаний. И так происходит по всей стране, подумал он. Каждый ответственный коммунист является членом многих организаций, а заседания нередко проводятся одновременно, и везде ждут опаздывающих членов. Неужели и в самом деле невозможно все это предусмотреть, спрашивал он себя. Однако здесь возникало одно непреодолимое препятствие: государственные и партийные организации чаще всего работали безо всякой подготовки, полностью отвечая требованиям лихорадочной деятельности нового времени и нового образа жизни. Берзин сидел, стиснув зубы, не говоря ни слова. Анекдоты пошли по кругу. Через каждые десять минут подавали чай. Все пепельницы были переполнены пеплом и наполовину недокуренными сигаретами, дым над головами людей сгущался. Здесь был и Нико Брегадзе. Он поминутно взглядывал на Берзина, которого с трудом выносил. Берзин был когда-то троцкистом и, может быть, втайне оставался им до сих пор, так, по крайней мере, казалось Брегадзе. Половина членов Комитета все еще отсутствовала. Вдруг Брегадзе крикнул Ирумяну: «Ну-ка расскажи, как Троцкий закрыл за собой дверь!»
Все члены Комитета навострили уши. Ирумян не был мастером по части анекдотов, он просто любил юмор. Коммунистом стал лишь в конце 1920 года, а до этого состоял в партии эсеров. Его здесь не признавали за своего, но ценили его интеллект, энергию и опыт. Он, по-видимому, принял коммунизм лишь по той причине, что его стране — Армении — в то время угрожали турки, и он считал, что лишь Советы могли спасти ее. С тех пор он в душе почти не изменился: оставался либералом и производил впечатление скорее специалиста, чем партийного работника. Всем был знаком его несравненный юмор, с каким он рассказывал разные истории. Когда его коллеги услышали имя Троцкого, все наперебой стали просить рассказать эту историю, которую многие просто не знали.
Берзин сидел молча. Угрюмость не сходила с его лица. Ирумян улыбнулся своими большими влажными глазами и начал: «Это случилось в 1923 году». Власть в стране сосредоточилась в руках триумвирата: Сталина, Каменева и Зиновьева. Ленин был болен, Троцкий стоял в стороне. Он руководил Реввоенсоветом. Тень Бонапарта не давала ему покоя, а после того, как Ленин слег, его положение становилось шатким. Триумвират принял решение послать несколько членов ЦК в Реввоенсовет, среди них, разумеется, и Сталина («разумеется» было произнесено так, что ни у кого из присутствующих не возникло сомнения, что автором этого плана был Сталин). В феврале состоялся Пленум ЦК. Вопрос о Реввоенсовете был затронут на нем с предельной осторожностью. Сталин сидел молча (при упоминании его имени улыбка появилась на лицах слушателей). Троцкий сразу же почувствовал, что речь шла об ограничении его компетенции. Он разгорячился, потерял самообладание. Предложение послать членов ЦК в Реввоенсовет воспринял как доказательство недоверия к себе и с присущим ему пафосом обратился к собравшимся: «Освободите меня от занимаемой должности и отправьте в Германию рядовым солдатом революции!» (Пауза. «Он, видно, подражал пафосу древних пророков»,— сказал член Комитета с глазами носорога. «Симуляция, скрывающаяся под личиной деланного возмущения!» — заметил другой. Всеобщее оживление.) Великий жест Троцкого не произвел желаемого эффекта, и это тем удивительнее, ибо речь его, как всегда, была впечатляющей, пламенной.
На большинство членов пленума речь Троцкого, однако, сильно подействовала. Вдруг встал Зиновьев иг то ли подражая, то ли из хитрости («И то, и другое!»—выкрикнул обладатель кабаньих клыков), чтобы Троцкий не заподозрил его в участии в заговоре, воскликнул: «Тогда отправьте и меня в Германию!» Если слово Троцкого пылало огнем, то слово женственного Зиновьева было мягким, как спелая слива. Пафос
Троцкого был обращен в фарс. После этого встал Сталин и сказал с видом огорчения: «Разве ЦК может себе позволить рисковать жизнью двух таких выдающихся членов?» (Сдержанный смех.) Однако Троцкий не успокаивался и настаивал на своем. Затем встал делегат из Ленинграда Комаров и резко сказал: «Почему товарищ Троцкий придает этому такое большое значение? А вы, уважаемые руководители, совершенно напрасно волнуетесь из-за такого пустяка!» Этого Троцкий не ожидал. Дело, значит, дошло до того, что вопрос, поставленный Троцким, представляется какому-то Комарову пустяком. Он в бешенстве вскочил и закричал, чтобы его, мол, исключили из числа действующих лиц этого спектакля, и ринулся, вне себя, к двери. (Пауза.) Вы ведь знаете, что у Троцкого особое пристрастие к дверям. (Слушатели недоумевают.) Вы, наверное, помните, как он с театральным пафосом крикнул в адрес капиталистического мира, когда над Советской страной в 1919 году нависла смертельная угроза? («Да, конечно!»—ответил обезьяноподобный.) «Мы уйдем! Но перед тем, как уйти, мы так хлопнем дверью, что мир сотрясется!» Может быть, он думал о той своей фразе, направляясь теперь к двери? (Смех.) Троцкий, заметно сконфуженный, покинул пленум, ведь он в то время еще был великим революционером. В зале пленума наступило гнетущее молчание. Это был исторический момент. Все ждали чего-то — возможно, того, что Троцкий вот-вот хлопнет дверью. Троцкий взялся за дверную ручку, вероятно, намереваясь хотя бы в малом масштабе выполнить свою угрозу, высказанную им в 1919 году. (Смех.) Однако он забыл, что пленум заседал в Тронном зале Кремля, дверь которого была такой же массивной, как и бывшая династия Романовых. Троцкий ухватился за дверную ручку — и что же? Дверь не поддалась. Он
Во время этого рассказа Брегадзе украдкой наблюдал за Берзиным. Ему не терпелось узнать, какое впечатление произведет на того рассказ Ирумяна. Берзин не заметил испытующего взгляда Брегадзе, но он знал, что кто-то другой, невидимый, следит за ним и здесь. Был поэтому предельно осторожен. Каждое слово этого рассказа было для него каплей яда, который бы он не вынес, если бы не заметил, что Сталин также не пользовался особым уважением рассказчика. Берзин сдержался и скрыл раздражение за притворной улыбкой. Он не мог простить Троцкому, что тот, будучи еще комиссаром по военным делам, не вышвырнул Сталина из ЦК, чтобы после смерти Ленина самому встать за штурвал Советской страны. Несмотря на это, он продолжал верить в Троцкого, подлинного, великого революционера, и любая насмешка над ним возмущала его. Однако выносил это со стоическим терпением. И на сей раз он сохранял внешнее спокойствие. Когда самообладание отказывало ему, он несколько раз переставлял свою раненую ногу, будто она у него онемела: так он разряжал свой гнев. Брегадзе восхищался его находчивостью. Когда наконец появились опоздавшие члены Комитета, он спросил перед самым началом заседания:
— Ну, как тебе понравился рассказ?
— Неплохой анекдот, если бы не был таким длинным,— холодно ответил Берзин.
На один миг Брегадзе заметил на лице Берзина вспышку гнева. Берзин сразу понял, что рассказ этот Брегадзе пришелся по душе.
Заседание проходило довольно быстро. Каждый вопрос был уже заранее обсужден и согласован с соответствующими инстанциями Здесь же приходилось лишь принимать окончательные решения Примерно к восьми часам стало ощущаться определенное беспокойство, все то и дело поглядывали на свои ручные часы. Решения по последним вопросам принимались уже почти механически. Сегодня в оперном театре шла опера «Самсон и Далила», и всем не терпелось увидеть Мухтарову в роли Далилы. Эта певица, казанская татарка, в молодости была субреткой в кафешантане. Кто-то заметил ее и сделал из нее настоящую артистку. Она обладала великолепным голосом, но еще более прекрасным телом. Ее глаза горели не меньшим огнем, чем глаза Геры у Гомера. В роли Кармен она была неподражаемой — тут ей помог врожденный цыганский талант и вечные капризы. В роли Далилы она появлялась на сцене почти голой. Ее пластически совершенное, стройное тело дышало силой самки хищного зверя. Чувственность сквозила даже в ее голосе. Она находилась в Тбилиси на гастролях, спектакли с ее участием проходили при полном аншлаге. Пресса помещала восторженные отзывы о самобытном таланте, но довольно строго порицала ее за цыганские манеры, а еще больше — за наготу. Но примечательно было и то, что ложи для руководящих работников партии и правительства никогда не пустовали. Из этих лож жадные взоры пожирали эту смелую женщину.
После окончания заседания все направились в оперный театр. Работник ГПУ, с которым Берзин условился встретиться, отвел его в сторону и дал ему какую-то книгу.
— Я не почитатель Достоевского и плохо его понимаю,— сказал он.— Книга снабжена примечаниями, и я прошу вас изучить их.
Это был роман Достоевского «Бесы». Берзин не пошел в театр, а поспешил домой.
«ДЖУГА», ИЛИ ПО СЛЕДАМ ДОСТОЕВСКОГО
Берзин листал книгу и внимательно читал сделанные на полях пометки. Те места, в которых говорилось о земле, были отчеркнуты карандашом. Хромая Лебядкина Мария Тимофеевна, полупомешанная, и в то же время мистически воспринимающая мир, рассказывает Шатову:
«...А тем временем и шепни мне, из церкви выходя, одна наша старица, на покаянии у нас жила за пророчество: «Богородица что есть, как мнишь?» — «Великая мать, отвечаю, упование рода человеческаго».— «Так, говорит, Богородица — великая мать сыра-земля есть, и великая в том для человека заключается радость. И всякая тоска земная и всякая слеза земная — радость нам есть; а как напоишь слезами своими под собой землю на пол-аршина в глубину, то тотчас же о всем и возрадуешься. И никакой, никакой, говорит, горести твоей больше не будет, таково, говорит, есть пророчество». Запало мне тогда это слово. Стала я с тех пор на молитве, творя земной поклон, каждый раз землю целовать, сама целую и плачу. И вот я тебе скажу, Шатушка: ничего-то нет в этих слезах дурного; и хотя бы и горя у тебя никакого не было, все равно слезы твои от одной радости побегут... Сами слезы бегут, это верно. Уйду я, бывало, на берег к озеру: с одной стороны наш монастырь, а с другой наша Острая гора, так и зовут ее горой Острою. Взойду я на эту гору, обращусь я лицом к востоку, припаду к земле, плачу, плачу и не помню, сколько времени плачу, и не помню я тогда и не знаю я тогда ничего. Встану потом, обращусь назад, а солнце заходит, да такое большое, да пышное, да славное,— любишь ты на солнце смотреть, Шатушка? Хорошо, да грустно. Повернусь я опять назад к востоку, а тень-то, тень-то, от нашей горы далеко по озеру как стрела бежит, узкая, длинная-длинная и на версту дальше, до самаго на озере острова, и тот каменный остров совсем как есть пополам его перережет, и как перережет пополам, тут и солнце совсем зайдет и все вдруг погаснет. Тут и я начну совсем тосковать, тут вдруг и память придет, боюсь сумраку, Шатушка. И все больше о своем ребеночке плачу...»
В этом месте мелким почерком было приписано: «Со дня сотворения Земли о земле, наверно, не было сказано ничего подобного. Лишь одно это место могло бы оправдать все недостатки романа. Достоевский сознательно останавливает свой выбор на полупомешанной Лебядкиной, чтобы высказать эти мысли. Для того чтобы произнести эти слова, не ум нужен, здесь необходим другой орган — сердце с невредимыми корнями. И таким сердцем, сердцем ребенка, в котором пульсирует принявший на себя страдание Бог, обладает эта бедная, хромая женщина. Она чувствует землю, великую Матерь, чувствует ее неиссякаемую щедрость. Земное переходит здесь в душевное. В этом и радость, и печаль, хотя она и просветленная. Обладая лишь таким сердцем, можно коснуться Земли, если хочешь ощутить ее плодородие. Нужно быть экстатичным, как ребенок, чтобы приобщиться к Божественному... И что же? Уже со времен Фауста началось удушение Божественного на земле. Коллективизация земли завершит этот процесс».