Учебник рисования
Шрифт:
— Ты знаешь, что ты — провокатор, — не спросил, но сказал утвердительно Кузин.
— Провокатор, — сказал Струев. — Правда, целей не прячу.
— Послушай, — сказал Кузин горячо, — считай, что перформанс удался. Ты меня разыграл, и я поверил. Пора остановиться. Прошу тебя, — сказал он, и голос его задрожал от усилия сказать убедительно, — если это не игра — откажись от этой глупости. Понимаю, ты во власти азарта — но ты свободный человек, ты можешь передумать.
— Нет, — сказал Струев, — никакой свободы.
— Есть свобода, — сказал Кузин, — есть свобода, есть право, есть демократия, есть все то, во что я верил и верю! И лучше
— Когда-то, — ответил ему Струев, — мы жили в паршивом государстве. Потом построили другое государство, еще гаже. И правят нами подонки хуже прежних. А оправдание для их правления придумал ты.
— Я хотел другого, — сказал Кузин. — Мой труд не пропадет даром.
Струев промолчал.
— Его ты убьешь, — сказал Кузин, — а дальше что делать станешь?
— Найдется работа, — ответил Струев. — Дупель вложил столько денег в парламент, что они проголосуют за кого хочешь. У этих денег сейчас хозяина нет — посадили хозяина. Так и играл Луговой — правильно играл; он дал Дупелю время заплатить, чтобы дальше действовать самому. Старик хорошо рыл, в правильном направлении, не спешил. Неужели я не вроюсь под его подкоп? План простой — рыночный план: то, что уже оплачено, — забираем. Надо взять штаб партии, подлецов и кретинов выбросить, возглавить движение. Куплю пару важных сенаторов, они на рынке есть.
— Середавкин, — машинально сказал Кузин, — берет миллион.
— Дадим миллион Середавкину.
— А потом что? — спросил Кузин. — Программа у тебя есть?
— Есть программа, — сказал Струев.
— Ты пойдешь прямо сейчас? — спросил Кузин.
— Нужно в несколько домов успеть. Бронную оставил напоследок.
— Побереги себя, — сказал Борис Кузин.
— И ты, — сказал Струев, — побереги себя.
Он подошел к Кузину и обнял его за плечи. Так они стояли, прижавшись щекой к щеке. Потом Струев сказал, оскалясь:
— Ты постарайся, опиши эту цивилизацию.
И Борис Кузин ответил:
— При чем здесь цивилизация, братишка.
Струев уже был на пороге, когда Кузин спросил:
— Клауке нас слышал. Может быть, это тебя остановит?
— Донесет? — Струев с безмерным презрением поглядел на Клауке. — Этот слизняк? Вряд ли. Испугается, что самого возьмут за жопу. Затаскают по следователям. Станут допрашивать, выяснят, что профессор подделками торгует. Посадить не посадят, а деньги отберут. Больших денег нет, понимаю, но те, что есть, — отберут. Ничего он никому не расскажет. — Струев шагнул прочь, потом обернулся. — А впрочем, ты прав. Береженого бог бережет. От спекулянта всего можно ждать. Надо ему язык вырвать. Для верности.
— Как это есть вырвать? — от волнения Клауке стал ошибаться в русском языке. — Вас ви говорить? Майн язык рвать нихт. Не можно!
— Можно. Сейчас вырву, — сказал Струев. — Открой рот, Клауке.
— Я держать мой рот закрыт! — закричал Клауке, не разжимая, однако, губ, и оттого крик вышел невнятным мычанием.
— Хорошо. Смотри у меня: слово скажешь — язык вырву.
И, оставив немца в совершенном страхе, Струев покинул квартиру.
Когда Струев ушел, Клауке не сразу отважился открыть рот. Он хотел удостовериться, что Струева действительно уже нет в квартире, и внимательно прислушивался, как хлопают двери лифта. Наконец он сказал:
— Я понимаю, что
— Да, — сказал Кузин, — смешно.
— Это ведь есть вполне безобидный шутка, нихт вар?
— Да, — сказал Кузин, — очередной перформанс Струева. Комично, правда?
— О, та! Ошень смешно! — Неожиданно у Клауке появился акцент, он словно разучился говорить по-русски.
— Но мы никому не расскажем, подождем, пусть сам мастер предъявит публике идею. Не станем никому говорить.
— Никогта! — страстно сказал немец. — Никогта! Я не говорить кайне ман никогта найн ничего!
— Ну что, Питер, еще чайку или ты пойдешь? — спросил Кузин, желая спровадить немца.
— О та, их верде пошел нах свой хаус. — Клауке неуверенно поднялся на ноги и сделал робкие шаги: ноги держали его плохо.
Немец ушел, а Кузин еще некоторое время оставался один в пустой кухне. Слышно было, как тикают большие часы с кукушкой, старые часы, приобретенные Ириной для покойного уюта. Пробило восемь, деревянная кукушка высунулась из своего домика, прокуковала восемь раз. Кузин отодвинул кремовую штору, поглядел на темную улицу. За окном стонал ветер, гнул тополя, редкие прохожие поднимали воротники, кутались в пальто. В блочных домах бедного микрорайона горели окна — люди жались по кухням, смотрели телевизоры, пили свой вечерний чай. Завтра спозаранок им опять на службу, опять кинутся они в жерла подземок, станут штурмовать автобусы. Начнется новый бессмысленный день и так же бессмысленно пройдет, как и сегодняшний. И снова люди сожмутся в теплый клубок на кухне, уставятся в беспощадное лицо телевизора. Им расскажут о новых свершениях артистов и политиков — кто куда съездил, кто что приобрел.
Кузин прошел в коридор, снял с книжных полок книгу — не выбирая. То был Вальтер Скотт, любимый им в детстве писатель. Кузин поставил книгу обратно, даже не заглянув в нее. Он взял наугад другую, это оказался Шекспир, трагедии. Кузин поставил обратно и эту книгу. Он взял третью — совсем с другой полки. Это были смешные рассказы раннего Чехова. Так, стоя в темном коридоре, он прочитал два рассказа. Потом поставил на место и эту книгу. Он снял с вешалки пальто, просунул руки в рукава, медленно застегнул пуговицы, до горла. Вернулся на кухню, выключил свет. Подошел к двери в спальню, послушал, как дышит жена, потом подошел к комнате дочери.
Кузин постоял у дверей комнаты дочери, наклонив голову, вжав подбородок в широкую грудь. Так простоял он несколько минут, потом вышел на улицу.
41
Когда картина закончена, художнику остается решить, в каком виде он предъявит ее зрителю. Художник знает, что картина отныне будет жить отдельно от него, перестанет зависеть от его субъективного суждения — надо приготовить ее к общественной жизни, сделать так, чтобы в глазах публики она была нарядной. Помимо прочего, картина будет страдать от климата и условий хранения, надо защитить красочный слой от среды. Так повелось, что наиболее распространенным методом является покрытие картины лаком. Считается, что под слоем лака краски лучше сохраняются, и к тому же блестящая поверхность картины производит на зрителя выигрышное впечатление. Это тем более странный обычай, что в реальности покрытие лаком приносит картине непоправимый вред.