Учебник рисования
Шрифт:
— Сам виноват! Почему ты не женился на мне? Чего ждал? Любви тебе было мало? Мало моей любви? Лиза Травкина — моя соперница? — И Мерцалова засмеялась. — Решил, что будешь вечно унижать меня? Решил, что всегда будешь глумиться? Право тебе такое дали?
— Я любил тебя, — сказал Павел, и жалко прозвучали эти слова, глупо. С чего он взял, что эта женщина должна ему хранить верность? Уж не пример ли Лизы Травкиной его надоумил? Когда-то он спросил Лизу Травкину: отчего ты не найдешь себе другого? И Лиза, глядя на него робкими серыми глазами, ответила: но ведь я уже нашла. И дотронулась до его руки. В тот день Павел не испытал угрызений совести, повернулся — и ушел к Юлии Мерцаловой. Сегодня он сказал:
— Я любил тебя.
— Ах,
— Надо было верить, — сказал Павел. Потом спросил: — Зачем ты делала все эти мерзости?
— Не тебе судить! — крикнула ему Юлия Мерцалова со всей силой правоты и страсти. — Что ты знаешь о другом человеке? Ты, который привык унижать людей!
— Я твои портреты писал, — сказал Павел безнадежно, — а ты что делала?
— Ложь! Все картины — ложь! Это моя жизнь и к твоей отношения не имеет. На себя смотри! Ты весь в грязи!
Павел не ответил. Он глядел на свою дорогую Юлию и видел отвратительное лицо, с низким лбом и мелкими острыми зубами.
Жиль Бердяефф потупился и стал ловить вишенку в коктейле. Он тыкал в нее деревянной палочкой, вишенка уворачивалась.
— Вот ты какой, — сказал ему грубый Махно, — ну не думал я, что ты такой жук. Краденым, значит, приторговываешь?
— Мне из Лондона картины присылают, — сказал Бердяефф, глядя в рюмку, — а я здесь продаю.
— Денежки, стало быть, отмываем.
— Мне Плещеев присылает, — сказал Бердяефф, — а я ни при чем.
— Плещеев присылает! — передразнил его Махно. — А ты у нас чистенький! А ты прямо и не знаешь, что картины краденые! Ах ты сучонок!
— Нельзя ли без оскорблений. — Бердяефф взгляд не поднимал, но говорил с достоинством.
— А ты в полицию заяви, — посоветовал ему Махно, — так прямо и скажи: я ворованное продаю, а меня сучонком назвали. Где справедливость? Ты этого дела так не оставляй.
— Минуточку! — поднял палец Ефим Шухман. — Если хотите знать мое личное мнение, спросите меня! Пока нет твердых доказательств, обвинение предъявлять нельзя, не так ли? Мы цивилизованные люди, — сказал Шухман значительно, — и для нас, европейцев, существует один закон — конституция! Есть ли доказательства? — спросил Шухман. — А если нет, какое право у тебя оскорблять свободного человека?
— Какие доказательства? Бабку в Москве тюкнули, антиквариат захапали, в министерстве оформили, как товар без цены, потом в Лондон переправили, а потом — для надежности — нашему тихоне. Иди, ищи доказательства! Бабку ты уже точно не найдешь, закопали бабку.
В баре парижского отеля «Лютеция» стало тихо.
— Много бабок? — поинтересовался Кристиан Власов, и каждый из друзей понял его по-своему.
— Несчитанные бабки! — сказал Махно. — У них дешевле, чем по триста тысяч, товар не идет. А недавно он за мильон толкнул.
— Все бабки, — сказал Жиль Бердяефф, — умирали своей смертью.
— А эта, из Амстердама, которую с лестницы скинули? В девяносто лет старуха подпрыгнула — и в пролет лестницы сиганула! Плещеев толкал, а ты свечку держал?
— Поскользнулась, — сказал Бердяефф.
— Если хотите знать мое мнение, вполне могла поскользнуться.
— А трех Шагалов ты откуда получил? Владельцы где? — палец Махно вытянулся в направлении Жиля Бердяеффа, уперся ему в нос.
— Подробности мне неизвестны, — сказал Бердяефф, — я такими вещами не интересуюсь.
— Сколько процентов берешь? — спросил Власов.
— Двадцать пять, — неохотно сказал Бердяефф, — в Лондон еще двадцать пять, пятьдесят в Москву.
— Ну святоша, — сказал Махно, — ну, нахапал. Ты бы хоть выпивку на всех заказал, что ли. Давайте отметим это дело.
— Не могу принять этот развязный тон, — сказал Жиль Бердяефф и встал, — произведения авангарда, проданные мной здесь, в Париже, способствуют взаимопониманию
— Газетам, значит, веришь? — спросил Махно.
Жиль Бердяефф поднял фамильные кустики бровей:
— А кому же еще верить?
Газеты вышли с отрицательными рецензиями. Удивительно, что критики, которые часто спорили друг с другом в отношении оценок иных мастеров, в данном случае были единодушны. Если творчество Снустикова-Гарбо вызывало непримиримые споры, то здесь все было ясно. Критика отчетливо высказала свое мнение — бесповоротный приговор. Оказалось, что Роза Кранц заготовила свою статью задолго до выставки — статья вышла одновременно с вернисажем. Саркастические строки сообщили о том, что художник не понимает проблем сегодняшнего дня, остановился в развитии на так называемой реалистической живописи. Стыдное и жалкое зрелище: все мыслящие люди работают над задачами современного дискурса, а один крикливый невежественный человек объявляет актуальным то, что было старьем еще вчера. Кустарная самодеятельность, писала Роза Кранц, провинциальные амбиции. Люся Свистоплясова недоуменно спрашивала читателя, отчего это художник так возбужден в своих картинах? Насколько известно, личная жизнь мастера безоблачна: его карьера и карьера его дамы сердца складываются успешно. Трагедий не наблюдается, все у этих пролаз удачно — но для привлечения публики подпускают патетику. «Европейский вестник» опубликовал короткую заметку под названием «Апофеоз тщеславия», которая начиналась словами: «Живопись Рихтера ужасна». «Актуальная мысль» назвала Павла маргинальным консерватором, а Яков Шайзенштейн прямо заявил, что такого художника в современном раскладе мейнстримных ценностей — просто не существует. Критик Николай Ротик писал, что прогрессивная интеллигенция встревожена: доколе залы будут отдавать под такую бессмысленную мазню?
Леонид Голенищев передал Павлу подборку газет и, усмехнувшись в бороду, заметил:
— Так бывает, когда слишком много хочешь. Скромнее надо быть. Надо уважать время и своих коллег. Приходи на открытие выставки «Синие пиписки».
Павел просмотрел газеты и не почувствовал ничего — ни обиды, ни желания спорить. Было ясно, что выставка провалилась, живопись никому не нужна, труд многих лет пропал впустую. Он собирался изменить мир, он собирался рассказать о своей любви. Он хотел покарать сильных, хотел так ударить по неправедному строю, чтобы строй пошатнулся. Не удалось ничего — и даже рассказать про свою собственную жизнь не удалось, а уж про мир тем более. Критик Ротик отнесся к его потугам скептически. Не получилось рассказать про любовь и объяснить, что это такое. Люся Свистоплясова не нашла его рассказ убедительным. Впрочем, про любовь он сейчас не думал. Он перестал думать про любовь. Голова была пустой и легкой, и душа не чувствовала ничего, кроме ровной боли. Пустяки, думал он про выставку. Так и должно было получиться. Разве все эти люди могли признать свою неправоту? Разве они отважились бы сказать, что вся выстроенная ими система ценностей фальшива — а прав тот, кто хочет возродить живопись? Никогда бы они так не сказали. Они всегда сделают так, что я буду неправ, надо к этому привыкнуть.
Ничего, думал он, жизнь не кончена. Я еще могу работать, могу писать картины, могу стоять перед холстом с палитрой в руках. Пока жив, этого у меня отнять никто не сможет.
Но он знал, что счастливым больше не будет никогда.
— Я больше не верю в людей, — сообщил барон фон Майзель своей супруге Терезе фон Майзель, — отказываюсь верить.
— Но, может быть, ошибка? Недоразумение? — Тереза, как всегда, хотела представить вещи в лучшем свете. Рассказывая подругам о том, что дочь разорвала отношения с очередным бойфрендом, она выбирала такие слова, что у слушателей складывалось впечатление, что все счастливы. Барбара так любит Гришу, говорила баронесса, дети решили, что лучше им пока жить врозь.