Учитель (Евангелие от Иосифа)
Шрифт:
Я улыбнулся ей. Глаза её вспыхнули светом. Она сразу же раскинула руки, в которых держала цветочный букет, и бросилась мне на шею, обдав, как всегда, запахом сирени:
— С рожденьицем ещё раз, Иосиф Виссарионович, дорогой вы наш! — и уткнулась мне губами в плечо.
Мне стало неловко. Осторожно отстранив её от себя, я разглядел в её глазах набухшую влагу. Потом смахнул ей с волос снег, забрал цветы и огляделся.
Хотя все остальные топтались поодаль, а моторы в машинах продолжали урчать, заговорил я почти шёпотом:
— А
Зажмурив глаза, Валечка смахнула теперь с ресниц слезинки и дохнула на меня сизым от мороза облачком сирени:
— В сене огня не скроешь, сокол вы наш! Но люди ничего не подумают: мы все у приёмника плакали… Сидели и плакали… И ждали, что и вы что-нибудь народу скажете…
— Да? А что мне там было сказать? — буркнул я и, дотронувшись букетом до её голого локтя, зашагал к крыльцу. — Вот что зато сейчас скажу: руки зачем, например, голые? На таком морозе? Как без накидки можно?!
— А что мороз? — засияла Валечка. — Мороз любви не студит: для тех, кто любит, и в декабре весна!
Мне опять стало неудобно:
— Я — потому, что можно, например, простудиться…
— Прежде смерти не помру, Иосиф Виссарионович! А ещё…
Машины перестали урчать — и Валечка осеклась.
Дверь в прихожую открыл мне Лозгачев из домашней охраны. От него несло почти как от Власика. С той лишь разницей, что у того водочный запах был приправлен чесноком, а у этого луком:
— Товарищ Сталин, ещё раз с датой вас!
— А почему не спросишь — куда Власик делся? — отрезал я.
— Нам уже доложили, товарищ Сталин!
— Бог тогда с вами! — подобрел я. — С теми, кому доложили.
Лозгачев обрадовался:
— Трудно богу с нами: рай мы строим сами! — и Валечка вместе с поджидавшей за дверью Матрёной Бутузовой захихикали.
— А ты прав, Лозгачев, бог не строитель. Просто создатель. Строить труднее. Но даже создавать человек может лучше, чем бог. Создать, например, человека честным бог не сумел, а человек — молодец! — создал его честным, — улыбнулся и я. — И построил ему лучшие дома!
— Ну и хрен с ним, извините, товарищ Сталин, — с богом, конечно! Церкви и молебны нам уже не потребны! — и теперь загоготали все.
Хоть я и попытался противиться, Матрёна с Валечкой вцепились мне в рукава шинели и стали помогать из неё выбраться. А я привык всё сам:
— Что я вам, Рузвельт какой-нибудь? Не калека.
— Боже упаси! — шепнули обе, но не отстали.
— И, например, не Черчилль! — и сам же рассмеялся.
Они — тоже, но я объяснил:
— Этот Черчилль… Валентина Васильевна помнит…
Валечка хихикнула, но я ещё раз объяснил:
— Подожди! Этот Черчилль был такой аристократ, что если б мог, он бы даже, извините, писать вместо себя других посылал!
Матрёна застеснялась, а Валечка фыркнула. Она Черчилля видела не раз, потому что я возил её с собой. Представила, наверное,
Когда шинель, наконец, с меня стряхнули, ордена и медали на кителе зазвенели. В окружении бесхитростных людей они показались мне особенно глупыми железками:
— В театре, девушки, хорошо, а дома лучше! А ты, Лозгачев, — повысил я голос, — ты молодой ещё. Когда я школьником был, и на этой груди висел не этот орден, а крест, — простым людям, как мы с тобой, потребно было не в театр, а в церковь ходить. Хлеб у Христа вымаливать…
— Товарищ Сталин! — не унимался он. — Хлеб даёт нам не Христос, а машина и колхоз!
А потом под неунимавшийся же хохот выпалил:
— Слава великому Сталину! Ура все! Ура!
И в прихожей начался настоящий праздник.
Не гимны, речи, оперные арии и падэдэ, как в Большом, а громкий, весёлый и непролазный гомон. Какой бывает, когда с бесшабашной и дружелюбной толпой шатаешься бесцельно, но всё равно приходишь туда, где хорошо. И где никто ни перед кем не притворяется.
Туда, куда проложенные дороги вести не могут. К настоящей радости дорога всякий раз ведёт новая.
Матрёна угощала набившихся в комнату шофёров и охранников копчёной колбасой, селёдкой и пирогами на подносе.
А Валечка, поминутно поглядывая на меня, разливала им в стаканы водку. Звеневший литаврами приёмник голосил из угла о том, что я, дескать, то есть народ в приёмнике,
Другой такой страны не знаю,Где так вольно дышит человек!И чтоЗа столом у нас никто не лишний,По заслугам каждый награждён,Золотыми буквами мы пишемВсенародный сталинский закон!Но главное — многотысячным голосом:Этих слов величие и славуНикакие годы не сотрут,Потому что все имеют правоНа ученье, отдых и на труд!16. Женщинами рождаются только француженки…
На отдых имел право и я.
Тем более, что, несмотря на праздничный шум, горячий шарик в моей правой щиколотке снова стал раскручиваться и ползти вверх к ягодице, а пальцы в ботинках, наоборот, одеревенели.
Ботинки сшили мне к юбилею без моего ведома. Обслуга ликовала, заставив меня надеть в театр новую пару, но я знал, что буду страдать.
Не надо для этого родиться Сталиным. Достаточно — с выгнутыми пальцами на ступнях. И — в семье сапожника, который, жалея для сына кожу, приучил его к войлочной обуви.