Учитель (Евангелие от Иосифа)
Шрифт:
11. Мы все рождаемся сумасшедшими…
А как такое-растакое может быть? — удивился Маленков, когда Лаврентий рассказал нам эту историю за ноябрьским ужином в честь Октября. Как, мол, один человек может быть двумя, тем более, что один из этих двух мёртвый? И — засранец — залился гадким бабьим хохотом.
Вдобавок он был одет во всё белое: китель, брюки, даже туфли… Жалко, что после меня, кроме этой Матрёны, заведовать страной некому. И жалко, что Лаврентий не русский. Нерусского больше не потерпят.
Я тоже,
Лаврентий тоже хихикнул — из солидарности, но потом принялся разъяснять Матрёне, что «такое-растакое» очень может быть и бывает: один человек вполне может быть двумя. Тем более, если один из этих людей — бог.
Лаврентий умница! Поэтому в общении с ним я делаю всё, чтобы он в этом сомневался. Но устаю. Ибо за один час он гостит у меня дольше, чем другие за целый день. Но он умница — и от этого никуда не деться даже ему…
Если у человека есть воображение, объяснил он Матрёнушке-дурачку, то он может стать не только мёртвым или богом, но даже бабочкой. Один китайский философ вообразил, что он бабочка. И с той поры никогда уже не был уверен, что он вовсе не бабочка, а всего лишь китайский философ, вообразивший себя бабочкой…
И — посмотрел на меня. Я не рассмеялся, — подавил смех. И за столом возникла тяжёлая пауза.
Как и всякая притча или афоризм, сказал я наконец Лаврентию, эта притча или афоризм соответствует истине не абсолютно. Эта притча или афоризм содержит в себе либо полправды, либо полторы.
После этих слов пауза стала более тяжёлой…
Я не помню — что ещё сказал из того, о чём подумал. А подумал о том, что таких, как Ёсик, считают сошедшими с ума. Но сойти с ума нелегко. Сумасшедший — это не глупец.
Сходя с ума, не ум человек теряет, а наоборот, освобождается от того, что есть не ум. От злободневного рассудка.
Ум и рассудок — классовые враги. Ума без воображения не бывает, а воображение, в отличие от рассудка, благородных кровей. Не плебейских. Но дело в том, что мы все — каких бы ни были кровей — рождаемся сумасшедшими. И цари, и холопы. Некоторые — революционеры и художники — сумасшедшими и остаются.
Не каждый способен быть им. Людей много, а душ столько же, сколько было всегда, ибо душа есть частица бога, а он — как был один, так один и есть.
А что есть душа — не объяснить, хотя каждый, у кого она есть, это знает. Если же у него её нету, он и не поймёт. Нету у многих: людей теперь слишком много. Только за полвека на земле родилось их и сгинуло больше, чем за всю историю.
И всё-таки в каждом человеке — пока не всё в нём захвачено рассудком — успевает побывать душа, на которую он накладывает свою печать. Но всякая душа до прихода к нам где-то пребывала, а поэтому человек с душой — это не только этот самый человек, но и ещё кто-то. И ещё. И ещё. Много разных печатей.
Никого из этих «ещё» ни сам этот человек, ни другие вокруг него не знают. Никогда их голосов ни он, ни другие не слышали.
Я, например, никак не цельный человек. А назвал себя Сталин.
Для чего?
Для того, чтобы быть сплошным, как сталь. Верно, даже сталь — металл не без примесей, но стали во мне всегда было больше, чем, например, камня в Каменеве. В нём не камня было много, а того, чем он был, — Розенфельда.
На его фоне или на фоне того же Лейба многим, себе даже, я кажусь простаком. Но я не простак. Я полубог.
Враги злословят, будто я смертный, притворившийся полубогом. Ученики — что я полубог, притворившийся смертным. Но и то, и другое дано только полубогу.
Никому и никогда небеса не давали столько власти на земле, сколько мне. И обязан я этим не только себе, но и моей душе, которая когда-то пребывала, должно быть, в неизвестном мне полубоге.
Историю мы знаем только с недавнего времени. С потопа. А что было и кто был, скажем, до потопа, неизвестно. Никто не записывал. А может быть, записывал, но свитки лежат в какой-нибудь пещере наподобие Кумранской.
Вот в будущем — когда моя душа в кого-нибудь вселится — тот обязательно узнает её: сталинская! И другие узнают. А узнают потому, что после потопа я самый знаменитый и сильный из тех, кто эту душу в себе носил. Но сама она побывала до меня в разных людях, которых никто из нынешних не знает. Поэтому никто и не знает — кем я ещё являюсь кроме того, чем этим людям кажусь…
А кажусь я им человеком со сталинской душой.
Они думают, что я Сталин. Цельный, как Христос.
Но я — не о себе. Я о том, что когда в тебя вселяется душа, пребывавшая в Христе, то есть в человеке, который наложил на неё иную печать и голос которого, иной, всем знаком, — тебя охватывает онемение. Ты замедляешься в себе, потому что в тебе ускоряется узнанное, — Христос.
Я хочу сказать, что когда в тебя проникает душа, побывавшая в Христе, — возникает онемение. И если ты либо признаёшься, что ты теперь Христос, либо же робеешь, но всё равно выдаёшь это как-нибудь, то кажешься сумасшедшим.
Ёсик — если он не пройдоха — не сробел. Он, правда, достаточно умён, чтобы сыграть чокнутого, но зачем ему лукавить? Не стань он Христом, стал бы подполковником.
Пройдохи если и примеряются к крестам, то не к деревянным, а к железным. А орден ему был заказан.
К тому же на Лаврентия положиться можно: пройдоху пройдохе не провести. Значит, майор не врёт.
…Про смущение Власик не рассказывал. Я сам вспомнил.
— Николай Сидорович, — обратился я к нему, когда он закончил повествование, насытив кабину пропитанными чесноком парами спирта, — а где теперь Ёсик, тебе известно?
— Известно, Ёсиф Высарьоныч! Там же, в психушке.
— А разве Прокурор его оттуда не вызволил?
— Он же говорил вам, что врачи не позволили.
Я осмотрелся по сторонам.