Учитель (Евангелие от Иосифа)
Шрифт:
От волнения тот раздавил пальцами сочный плод:
— Нет, товарищ Сталин. Лакоба был не бразильский и не китайский большевик, а абхазский! Даже лидер!
— Лакоба был не только абхазец и «лидер»! — по правил его Лаврентий. — Он был ещё враг!
— А разве лидер может быть врагом, Лаврентий?
— Может! — не испугался он. — По отношению к другому лидеру. Главному.
— И что же в этом случае получается? — улыбнулся я.
— В этом случае, Иосиф Виссарионович, — улыбнулся и он, — неглавный лидер живёт недолго. Меньше, чем сто.
Я убрал с лица улыбку и заключил:
— Если лидер — враг, Лаврентий, то он не «лидер и враг», а просто враг. И не другого лидера, а народа. А если он враг народа, народ и лишает его лидерства.
— И не только! — кивнул Лаврентий и защитился ладонью от водяных брызг. — Народ лишает его и жизни!
И сразу после этих слов началась пальба.
Стреляли громко, но неметко. Тем более, если целились в меня.
Попал в меня только Лаврентий. Лысиной — в живот. Сбил с ног на дно глиссера и — вместе с абхазскими большевиками — навалился мне на грудь. И лежал там долго — пока враги не перестали неметко стрелять в нашу сторону.
А может быть, в другую. Дело не в этом. И не в том даже, что, возможно, стреляли не враги. И стреляли не в меня, а в горный воздух. И что эту стрекотню подстроил сам Лаврентий. Чтобы с большевиками навалиться мне на грудь и прикрыть собою от пуль. Куда бы они ни летели.
Не в том также дело, что именно тогда я и решил поднять его из Грузии в Москву. Дело в том, что хороший художник, то есть мастер, опережает жизнь. Пусть даже Лаврентий и разыграл на Рице спектакль — он выразил вечную правду: враги, увы, таятся всюду. И выразил её в драматической форме.
Про Рицу Лаврентий вспоминал часто. В последний раз — в начале этого года.
Иосиф Виссарионович, говорит он, помните ли высокогорную Рицу? И помните ли, что, несмотря на её высокогорность, в вас там стреляли? Слава богу, не метко! Но враг не дремлет, Иосиф Виссарионович! И с каждой неудачей совершенствуется!
Я и сам чуял неладное. Слишком уж тихо было вокруг.
А тихо потому, добавил Лаврентий, что враг поднялся очень высоко. Так же высоко, как высоко над морем — и тоже тихо — залегло озеро Рица. Выше — лишь вершина. Куда, мол, враг и метит.
Это известие Лаврентий получил из Америки. Где решили, что пора всё кардинально менять. Не у них, а у нас. И что ждать милостей от природы нельзя. Ибо не исключено, мол, что Сталин решил подражать абхазским долгожителям.
По словам Лаврентия, кто-то из моих засранцев согласился с Америкой, что милость у природы надо вырвать. То есть срочно меня репрессировать.
Но посмертно. Чтобы мне не удалось поговорить с народом.
«Это смешно! — рассмеялся я и махнул рукой. — А как они собираются меня репрессировать?!»
31. Читал много книг — и имел столько же принципов…
Через месяц я, разумеется, снова рассмеялся и спросил Лаврентия — есть ли новые вести из-за океана. Есть, отвечает, но
Ладно, махнул я рукой, играйся!
Датико Накашидзе рассудил верно: Лаврентий боялся прежде всего за себя. Засранцы его ненавидели. И не потому. А потому, что он умнее их. И талантливей. Но главное его преимущество в другом. Он знает, что сменить меня не сможет. По крайней мере — единолично. И не раньше, чем когда перестанет быть грузином.
Поэтому я и доверяю ему. Опять же — пока. Потому что он может всё, — даже перестать быть грузином. И доверяю я ему что бы о нём ни говорили.
Датико Накашидзе тоже видный чекист, но не знает, что сменить Лаврентия не сможет. Даже если бы не был грузином. Он — глупый романтик. Хотя Лаврентий доверил ему установку микрофонов по другой причине. Датико приходится ему родственником.
Я знал его ещё подростком. Когда он тётю свою навещал, лаврентиеву кузину. Она служила у нас экономкой. После Нади.
А он пытался сдружиться с моей Светланой, но ничего не вышло. Перестарался. Читал, оказывается, много книг — и имел столько же принципов. И изложил их ей все. Но Светлане не понравился ни один. Тогда он заявил ей, что имеет и совершенно другие.
Но она потребовала у его тёти, чтобы он перестал приходить. Или умножать и менять принципы, хотя дело не в них. Он, дескать, сильно потеет, а пот отдаёт луковым запахом.
Датико старался понравиться и мне. Но тоже перестарался. Читал наизусть из Вальтера Скотта и Байрона. По-английски. До сих пор, кстати, подозревает, что я говорю на всех языках. И до сих пор при виде меня краснеет. И главное — потеет.
Лаврентий сказал племяннику, что об операции с микрофонами не должен знать даже я. А следовательно, мол, если почему-то не увидимся, молчи и на том свете.
То ли из страха угодить туда сразу после операции, то ли из стремления отличиться, Датико связался со мной через Орлова и рассказал сперва о том — кого из моих засранцев уже «озвучили» микрофонами. И как. А потом — кого предстоит «озвучить». И как.
Я молчал. Прервал его лишь когда он сказал, что товарищу Жданову есть предложение вшить инструмент под лопатку. Под видом сердечной капсулы. Или вместе с ней. Ибо, мол, он болен грудной жабой — и один врач предложил всадить ему под кожу, как в Америке, новый препарат.
Чья идея, изумился я, — Берия?
Наоборот, засиял Датико, моя.
Мне не хотелось обижать его, и я назвал идею неприемлемо романтичной. Потому что — объяснил — придётся довериться врачам. Сперва хирургу, который будет вшивать инструмент, а скоро — когда Жданов умрёт — патологу. Который будет его резать.
А почему вы уверены, извинился он, что товарищ Жданов нас скоро покинет?
Я ответил, что товарища Жданова знаю хорошо: он не только член правительства, но и свояк. Отец моего зятя.