Учитель (Евангелие от Иосифа)
Шрифт:
На этот вопрос в конце концов ответил я, потому что он только смеялся. У дяди Черчилля, говорю, зато такие большие угодья, что даже на немецком самолёте их нелегко облететь. И ещё у дяди Черчилля большое любящее сердце. Как у Красной Шапочки. У которой тоже нет усов.
А он — когда перестал смеяться — по-английски же обещал Светлане пригласить её на каникулы в эти самые угодья. А каникулы, мол, начнутся сразу же, как побьём дядю Гитлера. Который тоже с усами. Как твой папа. Которого мы называем дядей Джо.
И советовал мне подумать после войны о личном счастье. Чтобы
Но вышло не как в сказке. Не по чести, а по закону.
Как только дядя Джо побил дядю Гитлера, от которого не осталось и усов, дядя Черчилль снова невзлюбил дядю Джо. Потому что больше, чем любой дядя с коньяком, ему нравились свои угодья.
Всякий черчилль думает только о них. Ради чего готов пойти на войну. Куда сзывает всех, с кем не хочет угодьями делиться. Хотя оружием как раз делится с ними охотно. Чтобы те охотно же умирали. Ибо он внушает им, будто умирают они во имя отчизны. Или Красной Шапочки. Или Христа.
Но они умирают во имя черчиллей.
А как только война заканчивается, черчиллям заново приходится измышлять — как бы сварганить, чтобы опять не делиться угодьями. С теми, кто уцелел в борьбе против Волка.
После этой войны, однако, черчиллям стало трудно. Потому что выиграли не они, хотя были нашими союзниками. Выиграли мы. Я имею в виду войну не только против немцев, но и за сердца остальных. А остальные разглядели за нами силу. А не только, как прежде, истину.
Увидеть правду — ещё не значит её захотеть. Сам по себе мир никогда не станет настолько хорош, чтобы большинство захотело правды. Хотя черчилли разглядели за нами не только силу. Но и слабость.
Особенно — этот. У которого нету усов, но помимо больших угодий есть, как у Серого Волка, большие навыкате глаза. И ещё, как у Мистера Твистера, — большая навылет сигара. Для которой весь мир — сплошная пепельница.
33. Народ величествен в своём идиотизме…
И среди пепла в ней он разглядел останки наших спалённых городов. А среди них — голодный народ.
На который ему плевать. И не только потому, что он — не английский. Всякий черчилль если и готов пожалеть кого-нибудь — то не народ, а отдельного человека. Да и то с тем, чтобы быть собою довольным. Народ вызывает у него омерзение.
По мне же — наоборот.
Человек вне народа мерзок. А среди народа он вынужден сдерживаться. Народ я как раз уважаю. Иногда даже люблю. Но всегда доверяю ему больше, чем человеку.
Вне народа любой предаёт любого легко. Достаточно подбить на предательство только себя. А народ — если даже каждый в нём человек готов тебя предать — никогда не сумеет с собой договориться. Потому что каждый в нём мерзок. И мечтает урвать от предательства больше, чем сосед.
Главное же, ни один мудрец не в силах постигнуть то, что несёт в себе народ — вселенское сознание. Даже в том случае, когда народ состоит из идиотов. А по-другому не бывает, поскольку и мудрецы становятся в толпе идиотами.
Но идиотизм — хорошо. Хотя плохо звучит. И хотя ещё труднее это объяснить.
Человек — часть
Не так, как Курильские острова стали теперь частью нашей державы, а иначе. Как если бы они были этой частью независимо от того, есть держава или нет. Независимо даже от японцев. У которых мы эти острова отобрали. Точнее — вернули себе то, что когда-то отобрали у нас они и сделали своей частью.
Человек есть часть вселенной, как кровь — часть человека. Даже если он японский. Такая часть, без которой человека нет. Потому что без крови в нём нет жизни, а без жизни — человека.
Но наличие крови ещё не жизнь. Кровь должна бежать. Не как японцы под Халхин Голом. А бесцельно. Японцы бежали в надежде вернуться. А у существования с надеждой общего не больше, чем у японцев с немцами. Которые были их союзниками и тоже проиграли. И тоже бежали. Но на возвращение пока не надеются.
Сущность жизни — бесцельность. И бездумность. Бесшумность. Безадресность. Без-надёжность. Без-всё.
Существующее просто. Как несуществующее. Всё так же просто, как ничто. Это и есть вселенское сознание. Не имеющее ничего общего с мышлением. Которое не имеет общего ни с чем. Человеческое мышление — это комментарий к несуществующему тексту.
Человек развил своё сознание наперекор вселенскому. Ибо совершил роковую ошибку — выломился из вселенной. Роковую — для себя. Как каждый — себе же на беду — выломился из чрева. А те, кто выломились раньше, чиркают ножиком по его пуповине. Отделяют от матери.
Хотя лично я не хотел бы остаться в Кеке. Даже если бы моим отцом был не горийский сапожник Бесо, а библейский пророк Авраам. Не даже, а тем более. Бесо давал мне подзатыльники только если пил, а этот пророк на трезвую голову задумал чиркнуть ножиком по горлу первородного сына. И гордился этим.
Но грешен не столько он, сколько сын. Ибо родился.
Родиться и есть первородный грех. Чиркнуть по пуповине. А по горлу ножиком — это уже вторичный. И всё равно каждый хочет родиться. Вычлениться из вселенной. И потом всю дорогу ловчить, — существовать вне её. Чего без мозгов не суметь.
А мозг — враг простоты. То есть — существования.
Вся наша мудрость поэтому вынужденная. Нами же себе навязанная. Как навязаны безногому костыли. Но от проклятия, от костылей, никуда ему теперь не деться. Остаётся только доковылять до конца.
Оттого и стоит в мире печаль. Которую никто не понимает. Только — одинокие. Да и то иногда. И не столько понимают, сколько — наперекор уму — смутно чувствуют.
Как тот же Бесо. Отец. Который пил, ибо был одинок.
Изо всего на свете — после водки — он больше всего любил сказку про глупого крестьянина Мито. И рассказывая её, не смеялся, а плакал. Как если бы пил водку.
Глупый крестьянин Мито однажды утром сильно напился. И пошёл топиться в болото. Но будучи глупцом, плюхнулся в неглубокое место. И, не чувствуя боли или сырости, просидел в грязи до вечера. А с луной — едва стал трезветь — принялся выгребать ладонью со дна вонючий ил и шлёпать им себя по лбу. И при этом бубнил: «Вай, Мито! Как же тебе — извини — хреново!»