Удавшийся рассказ о любви (сборник)
Шрифт:
– Люди стараются. Люди что-то пишут.
– Люди вон и песни поют!
И Тартасов мотнул головой в сторону стены, за которой веселились хорошо протиснувшиеся.
Пора-пора-порадуемся на своем веку-уу… —
орал застенный голос.
Чай затевать долго, Лариса Игоревна плеснула Сергею Ильичу еще боржоми. Пей, милый. А? Что?.. И тут оба они, вдруг повернувшись к стене, уставились глазами в обои… ища там заметные точечки (и былые дни).
В момент, когда их потащило, она цепко держала Тартасова за руку. А он (мужская жадность, желание
Тартасов (как в наказание) попал в те черные дни, когда он кончился: когда он уже не мог писать повести. И когда не нашел ничего взамен. Его книги уже не переиздавались. И само собой, без копейки денег… Полоса… Тартасов мялся с ноги на ногу в телефонной будке у метро и вопил в трубку:
– Я погибаю! Погибаю!..
Домашний телефон был отключен за неуплату. Тартасов заскочил, забился в обшарпанную будку, делая оттуда звонок за звонком. Спохватился! Жизнь на глазах менялась… Звонил, вопил, умоляя приятелей искать ему хоть какую, хоть ночную работу:
– Я готов быть наборщиком… Читчиком! Я готов подметать и мыть полы в редакции. Я и сын, нас двое, нам нечего есть. Я мог бы читать детям по радио… Я, честное слово… Клянусь… Я когда-то хорошо рассказывал сказки. Про крота и Дюймовочку… Я… – И, вдруг сорвавшись, Тартасов некрасиво шмыгнул носом прямо в трубку. Грубый мужской всхлип.
Его уже поторапливали извне. Стуча монеткой в стекло телефонной будки.
Ларису (она в тех же днях) тоже, разумеется, никуда не брали. Она также готова была править любые тексты. Как начинающая, дежурить у телефона. Вычитывать… Переписывать… Вдруг ей где-то поручалось (за копейки!) выдавать библиотечные книги, но… но начальство зрит в оба. Сверху им виднее. Вскоре же узнавалось, что к их честному библиотечному хлебу притирается бывшая цензорша. Ага. И тотчас взамен Ларисы брали другую, сюда же просившуюся. Женщину с двумя детьми и с судьбой попроще.
Коллег Ларисы также не брали, разумеется, ни в газету, ни в расплодившиеся издательства. Ни даже в библиотеки (истинное место для бывших цензоров. Призвание. Следили б за выдранными страницами!). Их нигде и никуда, а вот худощавый Вьюжин с его либеральными остротами уцелел. И еще как! Вдруг протиснулся в большие начальники. Восседал на одном из каналов телевидения. Она пришла и, встретив, сразу узнала эти уверенно-насмешливые глаза. Эту улыбку!.. Правда, начинал лысеть.
Сама никто и нигде, она пришла просить для Тартасова место на ТВ. Он нищ. Он не пишет. Он голодает!.. Вьюжин, проницательно глянув, спросил:
– Все еще неровно к нему дышишь?
Нет, Вьюжин не знал об их прошлом. Он лишь теперь смекнул обратным ходом сопоставлений. Быстро-быстро высчитал потаенную было во времени их житейщину (знал бы раньше, давно б изгнал из цензуры).
– Ну что ж. Есть такое место. Как ты о нем догадалась?
– Прослышала.
Помолчал и сказал:
– Ты же помнишь,
И выждал сильную паузу, пока она кивнет.
Покраснев, кивнула. Вьюжин на квадратном фирменном листочке легкой рукой черкнул ей адресок и телефон – квартира его приятеля, зажившегося за границей.
Ну и ладно. Стерплю (а душой отстранюсь, как будто это не со мной)… На пути к той свиданческой квартире она все еще размышляла. У каждой женщины бывает такой час. Раньше. Или позже… Похолоднее бы ей с ним быть! Подеревянней, поспокойней. А встала – отряхнулась. Как сказано нам (как обещано) было в древней книге: нет следа.
И, поднимаясь в лифте, все о том же – она, мол, переморгает! Переживет, как переживают, закрыв глаза, этот час все женщины. Каждая свой… Помнить о Тартасове. Лежа в объятиях, думать о жертвенности женщин. Она засмеется (мысленно), когда тот мужчина начнет задыхаться, потеть и все яростней и яростней дергаться… Лариса улыбнулась на пробу (тая улыбку). Однако там с улыбкой не вышло. Мужчина оказался опытнее ее.
С виду ласков и расслаблен, он был расчетлив. Долго, трудно и подчеркнуто мучительно доводил не себя, а ее до исступленного заключительного вскрика. Хочешь не хочешь, с этой минуты женщина сколько-то забывается, отдается. Едва она отошла и пыталась все пережить с холодком, он снова. И еще более уверенно, жестко вел ее к сладостно-болевой точке и вскрику. Работал, как пахал. Все медлил, медлил… Вытягивал ей душу. Она было дернулась, раз бы и в дамки. Но он, как клещами, тотчас сдавил ей плечи: не шевелись, лежи – и продолжал свое. Сквозь зубы выскакивали легкие ее вскрики, ну, стон, ну, просьба. Вдруг стала задыхаться. (Так и не удалось ей. Закрыв глаза, как на пляже. Лежать и думать о жертвенности.) С дрожью, она вновь предала своего Тартасова, теряла мысль, плыла. Мужчина делал что хотел. Доведя ее до почти полной потери своего «я». Зато после, зато теперь, по-хозяйски получал свое. Вставал на минуту вдруг выпить чашку воды. Вставал с ленцой. Шел на кухню – вроде как пересохло в глотке! Оставлял ее в постели, она была никто и ничто.
Вышла одна, с ощущением, что за эти два или три часа ее переехало чем-то тяжелым. Как поездом. Все болело, ломота в плечах и спине, чужое тело! Чужая душа. Час, всего-то час с прохладцей, как ей думалось, когда… когда, едва ли не посмеиваясь, входила в этот дом – вызывала лифт.
Подойдя к метро на ватных ногах, Лариса присела на бортик. На гнутую трубу, что окаймляла только-только засеянный газон. Как птичка опустилась… Присела, как птичка, на тонкий бортик, не в силах ждать. Не в силах дождаться, пока вернется (пока долетит) домой.
И здесь же закурила. (Она тогда курила.) У входа в метро. Как эти. Никогда не позволяла себе, а вот пришлось. Горек был дымок. Не могла сдержаться, вот и сидела, курила, пусть смотрят, пусть идут мимо, пусть что и кто угодно. Какой-то нервный звук рвался из ее легких, звук этот она все заглатывала. Сдерживала в себе. Она бы и бутылку пива взяла, пила бы, сосала из горлышка, как эти нынешние, молодые и подзаборные, но нет. Все-таки нет. Курила…
А что Тартасов? Писать он все равно не стал; не смог. Иссякнув, не возродился. Не склеился и не поддался он в новую починку, но… но место получил. Что да, то да.