Удавшийся рассказ о любви (сборник)
Шрифт:
– Да! Да! – вскрикнула она, едва его завидев.
Плакала, сидя за цензорским своим столом. Плакала тихо и виновато, заминая в кулаке платочек.
Ушел Трубакин. Ушли Строков с Зиминой. Ушли наконец все из их длинной кишкообразной комнаты. Все, кроме кашлюна Арсеньича, переживавшего за плачущую Ларису и считавшего, что как раз на таких цензорских ошибках он может ее чему-то научить. (Его вот-вот собирались вытолкать на пенсию.) Она плакала, он кашлял.
Старому Арсеньичу, совку до пят, не могло и на миг прийти в
– Работа несложная. Работа на зоркость. Но вам оправданием – ваша молодость, дорогая моя. Что ж плакать! – выговаривал старый цербер.
– Я… Я…
– Успокойтесь, успокойтесь. Промах не груб. Промах послужит уроком.
– Он писатель, а я…
Лариса комкала платочек, нет-нет и прижимая к хлюпающему носу.
– Тартасов хитрец. Как все писатели… Таков их удел. Таков их крест, Лариса, если угодно. На каждой странице подсовываются либеральные штучки-дрючки. Смотрите. Смотрите сюда…
Старый служака не поленился, вновь раскрыл литературный журнал, где до боли знакомая ей повесть Тартасова. И где почти на каждой странице запоздало поставленный знак то вопроса (плохо), то восклицания (совсем плохо).
Официальный выговор… Влепили… Когда дома Лариса пыталась рассказать Тартасову о случившемся скандале, ее опять душили слезы и появилось (откуда это?) некое новое для нее чувство – чувство женской жертвенности. Сладкое чувство!.. Без сантиментов. Без надрыва. Просто как неизбежный во все времена житейский случай… И сами эти слова «жертвенность женщины», претенциозные, если вслух, Лариса так и не произнесла. Тартасов, впрочем, понял. Нельзя сказать, чтоб он не ценил. Он ведь и сам держал втайне свою козырную. Молодец. Не гусарил. Только ухмылялся в усы, когда его спрашивали, мол, везун, как проскочил цензуру? как удалось?.. Но что касается жертвенности… Он только и задумался на миг (на полмига), нельзя ли из их цензорского переполоха скроить рассказ. О любви… Попросил ее (это фон, фон!) описать Арсеньича, его любимые словечки, кем был, чем жил старый мудак – вдруг вдохновит!
Она ничего не могла припомнить ему для фона, разве что частую прибаутку Арсеньича: ВТОРОЙ ПРОТЕЗ ВСЕГДА КРАСИВШЕ, – но о чем это?..
Да и сам урок старого цензора казался тогда лишь тягомотиной. Платочек ее был мокр, мал, крохотная тряпица, нос распух, а Арсеньич все талдычил:
– …Хитрец автор, вдруг нахмурив брови, вам скажет – я, мол, сделаю текст построже. Уберу, мол, лишнее! Повоюю с эпитетами и тому подобное!.. Чувствуете?
– Чувствую, – всхлипнула Лариса.
– Этакий эстет. Этакий борец за лаконизм! А что в итоге? А в итоге, Лариса, слова просеялись. Слова стиснулись. Слова сомкнулись. Персонаж вдруг получает совсем иную, убийственную характеристику…
Как много, как бесконечно много может провалиться (объяснял ей старый Арсеньич) – уйти в зазор меж двух слов. Туда и выбрасывает лишнее искусный хитрец автор. Суть авторства – эта бездонная щель меж словами. Миры, целые миры провалятся туда,
…Тартасов, вернувшийся от Ляли несолоно, старался огорчение скрыть. Мужчина! Лез теперь с разговором к Ларисе Игоревне. От нечего делать…
Жаль его. Ларисе Игоревне так нетрудно представить, какой он там нес вздор. Как лип он с разговором к Ляле (а после и к Гале). Без денег… Навязчивый, суетный, слюнка запекшаяся в уголках губ.
– Как дочка, Лариса? – переспросил он.
Можно же и просто поговорить.
– Как у всех… Она в Рязани. Врач. Платят, правда, им маловато и не в срок. Но не жалуется…
– Помогаешь ей?
– Да. – Лариса Игоревна в паузу тоже поинтересовалась: – А что твой сын? Он ведь компьютерщик?
Тартасов махнул рукой:
– Только разговоры, что компьютерщик, что дело модное и денежное. Он никто. Ходит и чинит по знакомству… Ха-ха! Его приятель работает в КГБ. Вот уж фирмачи! Казалось бы!.. Сын ходит в их проклятые подвалы уже неделю. Налаживает компьютер за компьютером – а заплатят или нет, еще неизвестно.
Лариса Игоревна (как только кто-то ныл) предпочитала оставаться оптимисткой:
– А все же их поколение не унывает. Они уже смолоду протиснулись через узкое место – раз-раз! и огляделись!
– Узкое место?
– Ну да. Так я называю наши глобальные перемены.
Из комнат послышались крики. Шум. Но вот, пробиваясь сквозь стены, сильный пьяноватый мужской голос запел:
Живет моя отрада-ааа…
И с новой силой ликующие крики. А следом ур-ра-а! – звон разбитых бокалов (что такое?). И веселый, молодой животный смех. Да уж, протиснулись! Вполне!.. Настоящая жизнь шла там, за стеной.
Живет моя отрада-ааа-а
В высоком терему-ууу…
– «Му-уу», – передразнил Тартасов.
– Из пятой комнаты. Опять у Аллы, – сказала Лариса Игоревна, прислушиваясь.
Ей хотелось ласки. Ей хотелось, чтобы стареющий Тартасов протянул руку и, хотя бы мимолетно, погладил ее по щеке. Как когда-то!.. Смотрит… Угадает ли он, что чувствует она? Едва ли. Мужчине память ни к чему. (Зачем ему прошлое? Ляля, Галя, Алла – вон их сколько!)
Что-то Тартасов все же почувствовал:
– А ты меня любила. Без ума была, а? – спросил и засмеялся.
Она кивнула. Сказала негромко:
– И ты меня любил.
Он (напомнила!) тут же помрачнел. И заговорил о своем:
– В голове пусто. В карманах пусто. Не пишу ни строки. Вот уж труженик!.. Если б не передача на телевидении, я бы, наверное, тоже пел. В подземном переходе. С шапкой на полу.
Лариса Игоревна всколыхнулась:
– Ну-ну, Сережа. Перестань!.. А почему ты не пишешь?
– Мыслей нет. Сюжетов нет. Что мог, уже написал. А что писать еще?