Улица
Шрифт:
Вдруг — тишина, ни звука. Ни души. Ни вспышки. Я не помню, что случилось. Помню только одно: когда я очнулся на холодной промерзшей земле, вокруг было темно и тихо. Голубой снег и черная ночь над полем, над равниной.
Тупая боль разрывала мою левую ногу. Передо мной лежало несколько убитых с остекленевшими глазами. Боль заставила меня позабыть о них. Я ступал, я шагал по замерзшей, заледеневшей земле на подгибающихся ногах, ковылял, как пьяный.
Когда я наконец нагнулся, я увидел, что на моей ноге висит кровавая, красная, твердая сосулька, будто
Было темно и тихо. Я шел час, два и чувствовал, что силы оставляют меня и я вот-вот упаду на землю. Мороз, жгучий, жалящий, был еще крепче, чем днем. Я шел, сам не зная куда. Дрожь пробирала до костей. Я кусал губы от холода и дрожал, трясся, зуб на зуб не попадал. Замерзшие, отнявшиеся руки я спрятал в паху, под животом, чтобы отогреть их, и, пуская клубы пара, кричал измученным, изможденным, страдающим голосом в темноту:
— О-ло-у-у-у — кто — идет? О-ло-у-о-а! Кто идет?
Ни человек, ни собаки не отзывались на распростертой равнине. Ни шороха, ни шевеления, ни стража человечьим шагам, ни звука живого дыхания, и докуда хватало глаз — ни огонька, ни света человечьего жилья: ни деревни, ни хаты. Я потащился дальше, в полуобмороке, без сил, с пересохшими губами и нёбом.
Ах, если бы я мог где-нибудь обогреться!.. Хватило бы и кучки горящих углей, которые бы отдали толику тепла промерзшей крови… Ох, ничего не нужно, только бы согреться чуть-чуть!..
Вот еще несколько мертвецов, и тут я, замерзая, опустился на землю. Колени подогнулись, и мое тело рухнуло на них.
Где же какой-нибудь город? Где же, ради Бога, деревня?
Почти твердая на ощупь зимняя тьма застила мне глаза, а мороз обжигал так, что казалось, будто он хочет пробиться сквозь одежду и погладить меня по голому телу холодными, стальными языками.
Чуть-чуть горячей воды… я падаю… холод швырнул меня на землю, как замерзшую птичку с дерева… я падаю!..
Вдруг моя нога споткнулась обо что-то тяжелое, большое, гигантское. Я упал. Как проголодавшийся ребенок чует в ночи запах материнской груди, так я почуял тепло… Я принялся ощупывать руками, пальцами и нащупал что-то шелковистое, мягкое и теплое.
А! — из моего рта вырвался крик радости, и я тяжко, не рассуждая, по-звериному припал к этому чему-то, как к теплому, мягкому лону.
Когда я напряженно вгляделся, я увидел, что лежу на необычайно рослой, огромной тягловой лошади бельгийской породы. Из полуоткрытого рта лошади свисала огромная масса замерзшей исчерна-красной крови, которая начиналась широко, извилисто, кудревато, а заканчивалась по-козлиному остро, как борода ассирийского царя. Лошадь была еще жива, вдыхала и выдыхала из последних, кончающихся сил.
Я прижимался, крутился, переваливался, как сумасшедший, с одного лошадиного бока на другой и поглощал тепло ртом и ноздрями. Лошадь, почувствовав на себе массу моего тела, издала слабый, несчастный, бессильный вздох. Я сунул в лошадиную подмышку свою окровавленную, раненую ногу и прижал к ее теплому брюху свое холодное замерзшее лицо, приник, притулился
Вдруг мне пришла в голову дикая мысль, которая заставила меня вздрогнуть. Я издал крик, полный странной, безумной радости, как тот, кто спасся от смерти.
Я на шаг отскочил от лошади, на одном дыхании выхватил свой штык-нож и — трах!
С яростью, сжав зубы, я всадил нож в лошадиный живот. Нож вошел по рукоять.
Ой! — вырвался в воздух тот человечий крик, с каким обрывается человеческая жизнь.
Нет! Я не верю, что умирающая лошадь может кричать как человек! Нет, я в это не верю!
Может быть, это я издал предсмертный крик за лошадь, которую сам же и убил?
Может быть, это я сам издал предсмертный крик за умирающую тварь, у которой уже не было сил кричать?
Поток густой теплой крови плеснул на меня; тепло ластилось ко мне, гладило меня, оно, мягкое и тяжелое, заструилось по моим, сжимающим штык-нож рукам. Тепло струилось по моей груди, по лицу и шее. Со злым упрямством хищного зверя, сжав губы, я из последних сил разорвал ножом, руками и всем телом лошадиный живот и стал выдирать внутренности.
Перед моими глазами стлалась красная тьма. Лошадиная кровь окрасила ночь в красный цвет. Но я тогда еще не знал, что такое кровь. Я резал, рвал и выдирал внутренности из лошадиного живота и швырял их рядом с собой.
Прошло время.
Я был покрыт холодным потом и промок от крови. Лошадиный живот был в конце концов опустошен. Я подпрыгнул от радости, скорчился, потом растянулся на земле и заполз в лошадиный живот.
Мне стало тепло, очень тепло!
Мне было удобно в большом, просторном лошадином животе. Я лег на бок и быстро заснул тяжелым сном…
Я захотел выползти из лошадиного живота, но почувствовал, что не могу, будто я был прибит к внутренней поверхности лошадиного тела. Я рванулся и освободился.
Холодный, острый, зубастый ветер вместе с необычайно жгучим морозом обняли меня как будто железными руками. От холода я остался стоять, потому что невозможно было ступить и шагу. Я развел руки и тут увидел самое страшное из того, что когда-либо видел.
Я примерз к земле. Я с головы до ног был закован в кровавый красный панцирь из бордовой замерзшей крови. Я не мог опустить рук. Они так и остались разведенными в стороны. Мои ноги пристали к земле. Я выглядел как крест.
Боже мой! Я рос из земли как красный, кровавый крест!
Я — кровавый, красный крест, воткнутый в землю.
Я — кровавый крест на белорусской равнине!
Это было ужасно, страшно и призрачно.
В чистом поле, где не было видно ни человека, ни малейшего признака человеческого жилья, стоял я — замерзшее, красное человеческое распятие!
Я был отлит в виде креста из красного стекла!
Я хотел закричать и не смог; хотел заплакать и не смог.
Я чувствовал, что кровавый крест, который заковал меня и прикрепил, как дерево, к земле, медленно убивает меня…