Упирающаяся натура
Шрифт:
«Всех» — это в официальной культуре, выразителем самых корневых ценностей которой является просвещённый интернет в диапазоне от фейсбука до лепры (или что там сейчас), а так-то, за пределами интернета, все от него тащатся, не даром «самый главный певец». И этих других «всех» гораздо больше. (Они и за Путина честно под веб-камерами проголосуют, и это раздражает уже просто ужасно, хорошо ещё, что есть песня «Письмо счастья» Васи Обломова, успокаивает и утешает.) Раздражает то, чего больше, что объективно сильнее, с чем совладать не можешь.
Нравственность, идейность, благонамеренность не сильнее официальной
В общем, как завещал великий Гоголь, чтобы полюбить Россию, надо полюбить всё самое страшное, что есть в России, а чтобы полюбить культуру (которую я, честно говоря, ненавижу), нужно полюбить всё самое страшное, что есть в культуре. Поскольку Сорокин и Серёга Шнур эту миссию с себя трусливо сложили, остаётся любить Стаса Михайлова.
Буду изучать блоги с котятами и мерцающими анимированными картинками (феи с крылышками, снежинки), чтобы постичь душу народа и быть с ним, когда наступит Последняя Битва. Думаю, так должен поступить каждый честный борец с постмодернизмом.
Русские. Слишком узкие
«Широк русский человек, я бы сузил!» — мечтал Митя Карамазов. А зачем?
Недавно я, сам того не желая, стал участником психологического эксперимента. Ну вроде как ложишься на кушетку психоаналитика, закрываешь глаза, и он тебе сыплет словами: «мокрое», «вперёд», «транспарентность», — а ты ему отвечаешь: «пиво», «за родину», «монофтонгизация дифтонгических сочетаний»… Чтобы он поставил диагноз: «Да-а, батенька, пора подлечиться»…
В общем, издавал я тут книжку под названием «Русские». Рассказы современных писателей о современной жизни. Надо было к ней обложку придумать. Такую, чтобы сочеталась с названием. И стал я людей просить: придумайте для «Русских» картинку! И люди стали придумывать…
Много интересных симптомов вскрылось.
Первое, что приходит людям на ум, — старушки. В ватниках и платках; изборождённые морщинами лица, скрюченные артритом руки. Плетни, заборы, покосившиеся избушки. Дярёвня.
Второе, что приходит на ум, — юмор. Шварценеггер в советской милицейской форме, бутылка и селёдочный хвост на газетке, бомж с бомжихой обнимаются — влюблены, кочевые киргизы на старинных фотографиях Прокудина-Горского и прочие приятные во всех отношеньях лулзы.
Третье, что приходит на ум (странно, что не первое, — недоработка!), это 282-я статья. Русские марши, зиги, Кремль в дыму файеров, десантники на броне, вязаные шапочки-маски и всё такое.
Это вот так видят люди.
Отдельной статьёй опроса шли профессиональные оформители книжек; они сразу же отсекают в уме всё слишком смешное и слишком грустное, и у них получается самый зевотный результат: ложки-матрёшки, купола-иконы, репродукции Нестерова и Кустодиева. В общем, их я
А из того, что не отключил, какие выводы можно сделать?
Во-первых, русские — это уходящая натура («старушки»). В современном городе все языки живут одинаково, без скидок на национальную идентичность. В городе вообще нет ничего аутентичного — всё синтезированное, а за всем аутентичным (творожком, сметанкой, фольклором, национальным духом) нужно в деревню ехать. С другой стороны, как может быть аутентичным (то бишь подлинным) неповседневное? То, чем мы не живём день за днём, к чему обращаемся лишь изредка, в свободное от насущных мыслей и забот время? Выходит, если «русское» для нас и ценность, то ценность музейная, экзотическая.
Во-вторых, «реакция юмора». Она обычно возникает в ответ на аффект, то есть на слом привычного течения жизни. Типа как поскользнулся, упал — и быстренько засмеялся (пока не засмеялись другие). Мы смеёмся над чем-то не таким, как обычно. Быть русским — необычно, отсюда и юмор. Быть русским — экзотика. А привычно быть «просто человеком», «самим собой». Бедным или богатым, здоровым или больным, умным или глупым, коренным или понаехавшим — тоже привычно. По этим признакам мы готовы объединяться и разъединяться, а по признаку национальной идентичности — нет. Так, может, такого признака у нас и не существует?..
В-третьих, форсированный протестный пафос, этакий апломб: «Русские — вон какие!» Прежде всего, это реакция на собственную неуверенность в том, что русские вообще существуют. Именно поэтому мы выбираем для обозначения русскости символы поярче, повыразительней, поагрессивнее, понастырнее, — чтобы перекричать собственные сомнения. «Кавказ — сила!» Вот только мало кто из нас при этом ездил на броне, надевал маску или поджигал файеры. Получается, что русские в данном случае — не мы, а некоторые «они»; не на себя, а на других показываем пальцем, словно прячемся за их спины. Выходит, русские — это что-то из ряда вон. Значит, опять экзотика.
Может быть, понятие «русские» совершенно неактуально, раз не вызывает никаких актуальных ассоциаций? Сто лет коммунистически-демократического режима доделали своё дело? Так нет же. На название книжки люди реагируют очень живо, слово «русские» их явно возбуждает (кого-то вдохновляет, кого-то нервирует), «русские» — это удивительно вкусно, искристо и остро! Вот только непонятно, как это выглядит…
И тут я вдруг вспомнил, как художник Константин Сутягин спрашивал недавно, как мы представляем себе счастье. И мы точно так же не могли сказать ничего определённого, хотя откликались с живостью, ведь счастье — это важно… так, по крайней мере, считается.
Счастье — это что-то очень важное и очень расплывчатое. Про счастливых людей известно, что они «одинаковы» (Лев Толстой), а значит близки, похожи. В счастье можно не верить («В отношении счастья я атеист, я не верю в него», — писал Пушкин в частном письме), но оно всё равно существует (потом он изменил свою точку зрения: «Я думал, вольность и покой — замена счастью, Боже мой, как я ошибся, как наказан!.. Пред вами в муках замирать, бледнеть и гаснуть — вот блаженство»). В Бога Пушкин тоже сперва не верил, а потом поверил; Бог тоже что-то весьма важное, но до поры расплывчатое, как счастье или как русские.