Уплывающий сад
Шрифт:
А иногда мы вообще не разговаривали. Вода в Рейне мерцала, словно рыбья чешуя, на развалинах цвели сорняки, низко над нами кружили самолеты, тоже серебристые и длинные, как рыбы, но теперь их уже не надо было бояться и можно было без спазмы в горле смотреть, как они пикируют, становятся огромными и отбрасывают на землю черную, холодную тень креста.
— Энн, — выговаривал Майк по-иностранному мое имя Анна, — харашо.
— Очень хорошо, — отвечала я, а он мне опять, на этот раз по-английски:
— Very good, my dear[87].
На самом деле было
Однажды мы возвращались из парка, рододендроны уже отцвели, стали желтыми и мятыми. Майкл спросил:
— Почему ты не хочешь рассказать мне о себе всю правду? Тебе станет легче.
Я была хорошо выдрессирована и ответила не задумываясь:
— Да я ж тебе рассказывала…
— Но не все, Энн. Я уверен, что это была только часть и, возможно, даже не самая важная… Почему ты мне не доверяешь?
В глазах его снова теплился золотистый отсвет, и я подумала: я подлая и скверная.
— Война научила вас недоверию, и меня это не удивляет, но ты должна понять, что война кончилась и нужно заново научиться верить людям, верить в счастье и добро…
— Ты рассуждаешь как учитель, да и просто глупо. Разве можно вот так раз-два и переродиться? Измениться? Вера в человека — да мне смеяться (я чуть не сказала — блевать) хочется, когда я слышу такое идиотство.
— Слушай, Энн, я хочу задать тебе один вопрос.
Сердце заколотилось у меня в груди, так обычно говорили те, кто потом спрашивал: а ты, случайно, не евреечка?
— Ну задай, — сказала я, но он ничего не говорил, а только смотрел на меня, и невозможно было не видеть нежности и заботы в его взгляде. Мне хотелось коснуться его лица, прижаться к нему. Попросить его, чтобы он не уходил, сказать ему, что я не хочу больше быть одна, что меня замучила эта раздвоенность, эта постоянная оглядка.
— Ну так что же ты не спрашиваешь? Я жду, — сказала я.
Мы стояли у ворот лагеря, время было как раз перед ужином, и по огромному плацу, на котором каждое утро торжественно производились переклички и молитвенные собрания, двигалась толпа перемещенных лиц с алюминиевыми котелками в руках в предвкушении картошки и говяжьей тушенки с подливой.
Я посмотрела на Майка и заметила, что на щеке у него дергается мускул.
— Поедешь со мной?
— С тобой? Куда же это? — спросила я, но только за тем, чтобы выиграть время и успокоиться. Я отлично знала, что он имеет в виду.
— Куда, куда… На Луну! — Но тут же прибавил серьезно: — Ты же знаешь, о чем я говорю, и знаешь, что это… не шутки. Я много об этом думал, и мне кажется, что нам с тобой очень хорошо вместе — правда?
— Ты это что, из жалости, а? — засмеялась я. — Бедная жертва войны, родители погибли в восстании, осталась одна как перст…
— Перестань, это мерзко. И ты сама знаешь, что это неправда. Совсем не из жалости, я просто хочу, чтобы тебе было хорошо, и уверен, что вместе нам… Не отвечай мне сразу. Я приду послезавтра, тогда и скажешь. Мы знакомы уже почти целый месяц, и я… мне очень хочется, чтобы ты была со мной. Но, Энн, — он крепко держал меня за руку, — ты должна избавиться от своей скованности, закрытости. Неужели ты мне
Впервые за все это время слова его звучали как слова взрослого, серьезного мужчины.
— Хорошо, господин учитель, — сказала я и убежала.
Через день немцы капитулировали, и все словно с ума посходили. Я целый час прождала Майкла у входа в лагерь. Он пришел только к вечеру, когда я уж и надежду потеряла. Он ведь солдат, рассуждала я, лежа на нарах в пустом бараке (все девушки ушли на праздник), может, его перевели куда-нибудь и гуд бай! Я уныло лежала на нарах и пыталась припомнить мелодию, которую он всегда насвистывал и названия которой я тогда еще не знала, но мне это не удавалось; тогда я стала вспоминать его улыбку и смешные длинные ноги. Когда он вошел в барак, я ужасно обрадовалась, но радость длилась недолго, так как я тут же вспомнила, что сегодня должна ему все сказать, и, хотя я страстно желала освободиться от бремени тех двух слов, меня охватил страх и Майкл показался мне совершенно чужим человеком. Но и это длилось всего лишь мгновенье, потому что Майкл сказал: Боже мой, ты выглядишь совсем школьницей, а я, старый козел… и запел на мотив «Влтавы»: «Козел такой старый и такой влюбленный…», и мы оба начали хохотать. Прямо до слез, и только по дороге к Рейну я вспомнила, что во мне сидит этот гадкий страх, и мне стало холодно, хотя ночь была очень теплая.
Река больше не походила на серебряную чешую. Она была темная и перекатывалась ленивыми, гулкими волнами, а из города доносились пение, крики, потом начался фейерверк.
Я подумала про себя, как жалко, что мне придется испортить эту ночь! Надо было пойти, напиться допьяна и веселиться, как все нормальные люди.
— Энн, — тихо сказал Майкл, — для нас этот день важен вдвойне. Правда? Война кончилась — и мы начинаем новую жизнь. Ты и я. Я ведь знаю, что ты мне ответишь, по глазам вижу. Я знаю, что ты будешь со мной.
Он поцеловал меня в губы, легонько, нежно, губы у него были мягкие и очень ласковые.
— Майкл, — проговорила я, — прежде чем я отвечу тебе, хочу ли я быть с тобой, ты должен узнать обо мне правду. Ты должен узнать, кто я.
— Да что я — не знаю? Маленькая девочка, заблудившаяся посреди большой войны. Тебе семнадцать лет, но ты совсем еще маленькая, и тебе необходимы ласка и забота.
Я смотрела в небо, по которому то и дело растекались потоки искусственных звезд; казалось, что с земли били вверх огненные фонтаны. Вода в реке мерцала и переливалась, развалины города тоже казались разноцветными, вся ночь была разноцветная.
— Майкл! — Я заглянула ему в глаза. Мне сейчас нельзя было упустить ни малейшей дрожи в его лице. — Я — еврейка.
Оттого ли, что я впервые за три года услышала эти слова, которые носила в себе днем и ночью, или оттого, что с лицом Майкла не произошло никакой перемены… перемены, которой я так боялась, я почувствовала, что глаза мои наливаются слезами, и я широко раскрыла их, чтобы не расплакаться.
— И это ты так тщательно от меня скрывала? Почему?
Я быстро заговорила, чувствуя облегчение с каждым словом: