Уплывающий сад
Шрифт:
Евгения, еще более хрупкая, чем прежде, словно бы уменьшившаяся и притихшая, ведет с мамой долгие разговоры, редко выходит из дома. По утрам она туго завязывает платок, чтобы волосы не мешали, и старательно, методично вытирает пыль с книг в библиотеке, сокрушаясь тихо, что Достоевский весь запылился, а Гейне порван. Агафья злится, что Евгения занимается не своим делом. Вечерами она сидит у радиоприемника, крутит ручку, а когда из репродуктора раздаются немецкие выкрики, прикладывает руки к вискам, будто у нее вдруг разболелась голова.
А Паулина, соседка, все о том же:
— Твоя-то сестра все одна, а сын аптекаря
Мама молчит и, может, этим молчанием признает правоту Паулины…
Немцы в шаге от нас, русские у нас.
Дом уменьшился, две комнаты реквизировали для советских офицеров. Их трое: старший и по возрасту, и по званию, любитель Баха, предупреждает, чтобы со средним мы были осторожны, это политрук. Младший, красивый какой-то дерзкой красотой, только приехал, а уже просит, чтобы Агафья отвела его в церковь, лучше под вечер, когда стемнеет.
Старший по возрасту и званию вскоре защитит Евгению от отправки в Сибирь и, защищая, невольно обречет на смерть. А она, счастливая, благодарит, что он вытащил ее из эшелона, который потом ехал многие недели, пока не добрался до севера, до тайги.
Я написала, что Евгения счастлива? Нет, не так. Я никогда не видела ее счастливой, даже тогда, когда она смеялась. Может, только один-единственный раз. Она меня потрясла тогда, потому что это было в гетто, в последние его месяцы, уже в самом конце.
Она вошла в комнату и остановилась в дверях, глядя на нас, на отца (мамы уже не было), на Юлию, Шимона, Эльжбету и на меня, а мы смотрели на нее, дерзко улыбающуюся, будто она выкинула какую-то шутку, смотрели, потрясенные ее преображением, казалось, не она стояла в дверях, а кто-то другой, много моложе, с просветленным лицом и — иначе не скажешь — счастливый.
У нее была новая прическа, волосы, обычно уложенные в пучок, коротко острижены, ровная линия вокруг головы.
Это произошло в тот день, когда мы с Эльжбетой бежали из гетто. Тогда я видела Евгению в последний раз.
* * *
Размышления Юлии подошли к концу.
— …а потом было уже слишком поздно, — повторяет она и спрашивает, помню ли я Эмануэля, беженца из Лодзи, который был с нами в гетто. Именно его она имеет в виду, говоря «слишком поздно».
Она произносит еще одну фразу (но не заканчивает) о внезапной любви в умирающем гетто, сильной, нежной, любви, которую удалось урвать у жизни, любви, которая Евгению…
Я больше ни о чем не спрашиваю.
* * *
Евгения и Эмануэль погибли во время ликвидации гетто. Еще неделя, и они могли бы укрыться вместе с Юлией и Шимоном на чердаке у мельника. Юлия и Шимон спаслись во временном убежище. Там, где жили Евгения и Эмануэль, временного убежища не было.
Сразу после войны к нам пришла портниха Ольга и рассказала, что из окна своего дома, стоящего у дороги на железнодорожную станцию, видела последний поход гетто.
Евгения шла по краю шоссе, высокий, немного сутулый мужчина обнимал ее за плечи. Они прошли под самыми ее окнами.
Сабина под мешками
Заметки к биографии
Sabina pod workami
Notatki do zyciorysu
Сабина была худая и высокая, смотрела испуганным взглядом, словно заранее знала, что ничего хорошего ни от людей, ни вообще от мира ее не ждет. Глаза у нее были цвета диких незабудок, именно диких, не садовых — у тех более мягкий оттенок. Эту глубокую, привлекавшую внимание синеву она унаследовала от отца. Волосы тонкие, прямые и печальные. Однажды она надела большую соломенную шляпу своей венской сестры, и все сошлись на том, что в таком виде она напоминает англичанок на королевских скачках в Аскоте. Никто в семье никогда там не бывал, доказательством послужили фотографии из журнала «Die B"uhne»[77], приходившего по подписке. Англичанки на снимках были поджарые и плоские, как Сабина, со светлыми, прозрачными глазами и в огромных шляпах. На этот несомненный комплимент Сабина отреагировала молчаливым смущением. Всю жизнь она провела в галицийском местечке у родителей, не считая замужества во Львове, длившегося менее двух лет, после которого она неожиданно вернулась домой с полугодовалым ребенком на руках и двумя большими чемоданами.
Этот брак, следует заметить, был заключен с помощью местного свата; Сабине было тогда двадцать. Ее возвращению предшествовало письмо от мужа Пауля, банковского служащего. Прочитав это послание, отец Сабины долго сидел за столом в задумчивости, затем аккуратно сложил листок вчетверо и убрал в бумажник. Он был человек сдержанный, с безупречными манерами. Стройный и высокий. Сабина унаследовала от него не только цвет глаз, но также рост и худобу. Отец носил короткую остроконечную бородку. Кроме того, был мудрым, религиозным и соблюдал традиции, а еще отличался редкой для той эпохи терпимостью в отношениях с детьми, жившими согласно собственным убеждениям и взглядам.
— От кого письмо? — поинтересовалась жена, дородная особа, добросердечная, как и супруг, хотя до его мудрости ей было далеко.
— От мужа Сабины. Она возвращается. Браку конец.
Бетти тихо вскрикнула:
— Почему? Что случилось?
— Не сошлись характерами.
— Как это возможно? Сабина такая тихая, покладистая, такая спокойная…
— Не важно, какая она, это не имеет значения. «Не сошлись характерами» — формулировка, упрощающая бракоразводный процесс. Супружеству конец — и все. Пожалуйста, не нервничай, Бетти, помни о своем сердце…
Он один приехал на вокзал и по дороге домой осторожно расспрашивал дочь. Та отвечала неохотно, бричка тарахтела, ребенок плакал. Девочка. С глазами матери и деда.
— Тебе было плохо с ним?
— Плохо.
— То, что он написал, правда?
— Он меня бил.
— Я спрашиваю, это правда?
Их взгляды встретились. Сабина не опустила глаза и не ответила. Он больше не настаивал.
Ехали молча, и лишь на въезде в город Якуб В. погладил дочь по ее с юности печальным волосам, затем склонился над плачущим ребенком и, улыбаясь, произнес на языке, который использовал в беседах с Бетти, поклонницей венских любовных романов: