Урок немецкого
Шрифт:
Я забыл о пироге, позабыл и о молоке. Неотрывно глядел я на Ютту, сидящую напротив: мне вдруг так захотелось ее внимания, что я беззвучно приказал ей на меня взглянуть, а когда это не подействовало, толкнул ее под столом — раз и еще раз, пока она не убрала ноги, но без тени недовольства или упрека, а с неподвижным, остраненно-безразличным лицом. Я не знал, о чем она думает, о чем мечтает или что решает про себя, я только глядел в ее черные отсутствующие глаза, в которых отсвечивали лучи садящегося солнца, и следил за тем, как ее крепкие зубы вонзаются в пирог и прикусывают, между тем как взгляд ее, минуя меня, скользит по горнице, где даже и сейчас отстаивалась многолетняя тишина и одиночество прошедших зим.
Красно-белое клетчатое платье Ютты, ее худые руки, ее свисающие пряди волос и бледные губы, той Ютты, которая
Но тут уж я решительно отказался за ней следовать, я положил свой кусок пирога на ее тарелку, перелил свое молоко в ее стакан. Сел на ее стул и даже не поглядел в окно, где без труда обнаружил бы ее в саду перед живой изгородью, на мостике без перил. Глядя на жующее общество, я и сам приналег и, поскольку здесь стояли еще тарелка и стакан, умял про запас весь пирог и выхлебал все молоко, впрочем, вру — это и мне было бы не по силам, — остатки молока я вылил в глубокую тарелку из-под пирога и разбудил кошку, спавшую на третьем стуле, предназначенном для Йоста; кошка спала, выгнув спинку и сложив лапки; скосив на молоко мерцающий взгляд, она сначала лизнула его свернутым в трубочку языком, а потом принялась лакать. В заключение она дочиста облизала тарелку, так что не стыдно было снова поставить на стол, сильно потянулась, припав к полу, облизала себе ляжки, осторожными, неторопливыми шажками подошла и забралась ко мне на колени, несколько раз повернулась вокруг воображаемой оси и как-то сразу изнемогла: повалилась на бок и замурлыкала, вытянув переднюю лапку и сунув ее мне в руку.
Я смотрел на молчаливое сборище, которое все еще чавкало, глотало, давилось и многозначительно покашливало за бесконечным столом, концы которого терялись в отдаленных сумерках, быть может в сумерках отмелей и проток, и теперь узнал еще и дедушку Пера Арне Шесселя, неутомимого едока и краеведа, а также инспектора плотин Бультйоганна и рядом с ним — девяностодвухлетнего капитана Андерсена из Глюзерупа, который снялся по меньшей мере в пятидесяти пяти научно-популярных фильмах в роли капитана; его аккуратно подстриженная веночком седая бородка была словно создана для этой роли, а водянисто-пустой взгляд сходил за тоску по неизведанным просторам. Если бы я захотел поименно перечислить сидящих за столом, на это ушла бы вся зима и Эльба очистилась бы ото льда, а потому упомяну еще только Хильду Изенбюттель и бывшего птичьего смотрителя Кольшмидта; их я разглядел среди чешуйчатых брылястых гостей, а также не преминул заметить, что некая фосфоресцирующая креветка с толстыми икрами непрестанно делает мне знаки, которые могли означать только одно: «Хочешь торта, малыш? Поди сюда!»
Я не хотел торта. Я с нетерпением ждал, чтобы начался день рождения, но все еще не было надежды, что общество отвалится от еды: не слышно было ни оханий, ни вздохов, ни малейшего признака капитуляции перед неустанно циркулирующими башнями пирогов и тортов, а уж больше всех старался мой дедушка: подобный мудрому, обросшему ракушками омару, удобно пристроившись за столом, он медленно, но верно уписывал миски пирогов, как бы подзадоривая научно-популярного капитана и в этом случае не ударить лицом в грязь. Если в наших краях берутся есть, то уж едят как следует хотя бы потому, что, по выражению дедушки, за едой незаметно проходит время, а это, казалось, всех устраивало, и даже омундиренная пикша, как две капли воды похожая на моего отца, только потому уминала клинья ореховых и медовых тортов величиной с деревянную колодку, что за этим занятием незаметно проходит время.
Да и женщины не отставали от мужчин в своем желании посрамить время: пока они дремотно трудились над одним куском, глаза их подбирались
Такое радение глюзерупцев за чашкой кофе имеет свои поучительные стороны: если отвлечься от вялой жадности, которая не отступает и перед самыми ошеломляющими выводами вроде того, что гостеприимного хозяина не мешает проучить, то нельзя не подивиться девяти предписанным в таких случаях сортам печева, которые подаются в строго предусмотренном порядке, а также сахарницам, полным рафинада, каковой макают в кофе, перед тем как его разжевать, не говоря уже о мисках со взбитыми сливками: ими густо уснащают кофе, предварительно плеснув в него неразбавленного шнапса.
Однако я не хочу углубляться в подробности, из которых можно бы составить целую книгу, не стану также вдаваться в догадки, как понимать царящее за столом молчание, — признаюсь, мне не терпится встряхнуть художника, заставить его сняться с высокого резного кресла и направиться к возглавию стола, а именно к доктору Бусбеку, которому нынче как-никак исполнилось шестьдесят лет.
Бусбек, как мне показалось, с приближением художника еще больше смутился и поник; он сжался, как сжимается от прикосновения моллюск, стал сер и незаметен и даже склонил голову набок и огляделся, словно в надежде увидеть по соседству другого Бусбека, которому легче перенести внимание, в центре которого оказался он сам. Художник слегка нагнулся, с заслуженной фамильярностью потрепал его по спине, чтобы придать ему храбрости, и произнес: «Дорогой Тео, дорогие друзья!», но дорогой Тео весь поник от этого обращения, а дорогие друзья, ухмыляясь, воззрились на него, чем еще больше смутили маленького человечка, если только это вообще возможно.
— Я не поклонник широковещательных речей, — продолжал художник, и в этом он в порядке исключения не погрешил против истины, да и сейчас остался себе верен, ибо ограничился тем, что припомнил Бусбеку некий вечер в Кёльне тридцатилетней давности; если я правильно его понял, Дитте была в тот вечер больна. Она лежала пусть и не в холодной, как погреб, но в дрянной комнатушке дрянного пансиона, возможно даже, через комнату была протянута веревка для белья, а электрическую лампочку собственноручно вывернула хозяйка. Для полного впечатления можно бы прибавить, что за квартиру было много месяцев не плачено. Во всяком случае, Дитте лежала в постели и трудно дышала, а художник, искавший место преподавателя в художественно-ремесленной школе и потерпевший фиаско, мыл занятую у хозяйки посуду, когда доктор Бусбек, с трудом разыскавший их на неосвещенной деревянной лестнице, с неожиданной для мецената робостью спросил, нельзя ли ему поглядеть работы художника. В каковой просьбе ему не отказали. Нечаянного посетителя, как я понимаю, посадили в угол у окна, вручив ему для просмотра несколько альбомов, и так как присутствие его было почти незаметно — как говорится, не видно и не слышно, — то о нем, как я понимаю, чуть ли не забыли, и никто не ждал, что посетитель вдруг подойдет к накрытому клеенкой столу, держа в руках десять листов. Без разговоров отсчитал он на стол четыреста марок золотом и только и спросил, нельзя ли прийти еще. И так как вопрос этот прозвучал скорее как просьба, то художник, по его словам, не решился ему отказать.
Так, стало быть, тоже бывает: и художник не без удовольствия напомнил себе и Бусбеку тот мартовский вечер в Кёльне — он назвал день и число — и, щедро прибегая к причастным оборотам, поблагодарил друга за его благосклонную тридцатилетнюю дружбу.
— А теперь ты с нами в Блеекенварфе, Тео. Мы не забываем того, что ты для нас… В Кёльне, как и в Люцерне и Амстердаме… Вспоминая наши совместные битвы с великим Шальбергом… А потому мы хотели бы сегодня в день твоего шестидесятилетия… Оглядываясь в этом кругу, я вижу полнейшее единодушие. Вот так, Тео!
Кошка встрепенулась и испуганно соскочила с моих колен: все сидевшие за необозримым столом встали и выпили за здоровье доктора Бусбека, причем каждый подносивший ко рту дрожащей рукой прозрачную водку опрокидывал рюмку, словно превозмогая отвращение. С Шумом поставили гости на стол рюмки и снова уселись, обстоятельно шаркая по полу придвигаемыми стульями, тогда как доктор Бусбек, казавшийся сегодня особенно хрупким и юрким, продолжал стоять в крайнем замешательстве, как бы извиняясь за причиненное беспокойство.