Урок немецкого
Шрифт:
— Господин Йепсен? — обратился он ко мне любезно, на что я, слегка поколебавшись, ответил не слишком приветливо:
— Он самый.
Однако это нисколько его не обескуражило; он оттолкнулся от двери задней частью, протянул мне вялую руку и представился:
— Макенрот, Вольфганг Макенрот, счастлив с вами познакомиться. — Он ласково улыбнулся, сбросил плащ, положил его на стол, с неожиданной фамильярностью тронул меня за локоть, посмотрел на меня, будто мы век знакомы, движением руки спросил, может ли он располагать моим стулом. Я с сожалением покачал головой. Никак, мол, нет, стул занят.
— Если это вам не известно, — пояснил я, — здесь работают: я выполняю штрафное задание.
Это, мол, ему известно. Молодой психолог был в курсе того, что со мной произошло. Он рассыпался
— У меня к вам большая просьба, господин Йепсен, — обратился он ко мне, — я рассчитываю на вашу помощь, от вас очень многое зависит.
Я пожал плечами и вежливо пробормотал:
— Отчаливай, салага, мне тоже никто еще не помог. — И чтобы показать, что у меня нет для него времени, уселся на единственный в камере стул и стал играть карманным зеркальцем. Позаимствовав свет у электрической лампочки, оно направило луч на печку, раковину и окно. На короткое время луч задержался у глазка, за которым я угадывал бдительное око Йозвига, расцветил потолок парочкой-другой мимолетных световых гирлянд, беззвучно расщепил дверь на узкие полоски. Но так как молодой психолог по-прежнему не уходил, я наконец почистил себе сапоги световым зайчиком, словом, делал все, что делают, когда чувствуют себя в одиночестве. Я не замечал посетителя и, снова раскрыв тетрадь, попытался, читая текст, восстановить свою близость к блеекенварфскому саду. Вольфганг Макенрот не уходил. Он не уходил и вместо этого внимательно и дружелюбно меня разглядывал, как разглядывают непривычную собственность, которую еще нужно освоить, а так как я чувствовал, что этот ученый начинает невольно мне нравиться своим приятельским обращением, то и спросил, не ошибся ли он дверью.
— Вы и я, господин Йепсен, — воззвал, он ко мне, — мы с вами должны заключить союз. — И тут он посвятил меня в свои планы. Молодому психологу требовалось написать дипломную работу. Эта работа, которую он именовал своим добровольным штрафным заданием, мол, необходима ему для научной карьеры. Ловко свертывая сигаретки для нас обоих и массируя шею, он предложил мне сделаться его темой. Я должен, по его словам, войти в его дипломную работу, стать предметом тщательной обработки. Мне предстояло научное захоронение по первому разряду. «Мой случай», как он выразился, подкупающе подсмеиваясь над собой, должен быть проработан с исчерпывающей полнотой, со всеми своими взлетами и падениями. Заглавие, можно сказать, у него в кармане: «Искусство и преступление, их взаимосвязь, представленная на опыте Зигги Й.», — так будет называться это исследование. Для того чтобы работа эта не только удалась, но и встретила в ученом мире должное — он так и сказал: должное признание, — ему не обойтись без моей помощи. Он же со своей стороны предложил мне, подмигивая, некое остроумное возмещение: то крайне редко встречающееся чувство страха, которое, по его мнению, явилось истинным побудителем моих прошлых деяний, он собирается назвать «фобией Йепсена», что поможет мне в некий прекрасный день попасть в психологический лексикон.
Изложив мне свои планы с открытой душой по особому разрешению директора Гимпеля, молодой ученый, не отходя от стола, положил мне руку на плечо и наклонился ко мне, изобразив на лице усмешку, более уместную между заговорщиками, чем между психологом и юным преступником. Эта улыбка сбила меня с толку, мне не удалось молчком от нее отмахнуться, тем более что он продолжал говорить шепотом и все так же шепотом пояснил, как представляет он себе истинную цель своей дипломной: он, мол, намерен выступить в мою защиту и добиться моего освобождения; он намерен оправдать мои хищения картин, а созданную мною в старом ветряке частную коллекцию объявить положительным свершением, да и вообще собирается представить мое дело как пограничный случай и требовать для меня оправдания по еще несуществующей статье. Негромкий, убежденный фанатизм, с каким он это изложил, внушал доверие. Признаюсь, среди ста двадцати одержимых дрессировкой психологов, превративших наш остров в научный манеж, единственный, кому бы я, пусть и с оглядкой, доверился, был
Отчасти меня беспокоило, что он слишком много обо мне знает. Он досконально изучил мое дело, он был в курсе. Поначалу меня привлекла в этом предложении надежда, что, помогая Макенроту в его штрафном задании, я заручусь его поддержкой в выполнении моего, особенно при условии, что он будет снабжать меня сигаретами, но, сообразив, что он с директором Гимпелем чуть ли не на дружеской ноге, я оставил эту мысль; я пристально к нему приглядывался, к его бледному личику, тонкой шее и нежным ручкам, критически прислушивался к его голосу и, хотя чем дольше продолжался его визит, тем больше крепло мое доверие, сказал, что предложение его слишком для меня неожиданно. Мне нужно поразмыслить.
— Но, надеюсь, вы мне позволите иногда вас посещать? — спросил он. Это я ему разрешил, чтобы от него отделаться, а также согласился на его предложение время от времени представлять мне для ознакомления избранные отрывки из его дипломной, преимущественно, как я понял, критического порядка; он так и сказал: представлять для ознакомления. В заключение он поблагодарил меня. Торопливо, как бы боясь, что я вдруг передумаю, надел плащ, и уходя бросил: «Я вас не подведу, господин Йепсен», дружески пожал мне руку, направился к двери и постучал, в ответ на что Карл Йозвиг, так и не показавшись, открыл дверь и выпустил юного психолога. Я прислушался к его шагам, он явно торопился.
С тех пор я сижу за своим щербатым столом и пытаюсь вернуться к дню рождения, ощупью добраться до него по цепочке воспоминаний, чтобы, находясь здесь, одновременно присутствовать в Блеекенварфе, в саду художника, среди праздничной морской твари, ожидающей ужина. Я мог бы описать, как подавали ужин, мог бы в честь доктора Бусбека показать великолепный солнечный закат, как желтый цвет патетически взаимодействовал с красным, а в заключение изобразить воздушный бой на высоте примерно восьми тысяч метров, который в этот памятный день занял нас на несколько минут, но ничто не в силах изменить того обстоятельства, что я первым ушел со дня рождения. И ушел отнюдь не добровольно.
Где же это было? Где она поймала меня? У качелей, в беседке, на деревянном мостике? Я по-прежнему держал в руках голубой флажок и все что-то искал, ветер угомонился. Внезапно передо мной выросла матушка. Суровая, вне себя от ярости, она что-то силилась сказать, но не могла выговорить, у нее вырвался только короткий стон, и она оскалила зубы, как всегда, когда чувствовала себя оскорбленной и обманутой. Она схватила меня за руку. Она прижала ее к бедру. Рывками повернулась, вздернула голову, насколько позволял ее скрепленный сеткой и шпильками тугой шиньон, напоминающий глянцевитую опухоль, и поволокла меня из сада и со дня рождения. Своей пугающей походкой, в которой было что-то паническое, шагала эта плоскогрудая рослая женщина впереди, таща меня за собой через лужайку, мимо мастерской и через двор, по-прежнему не произнося ни слова, не удостоив вниманием капитана Андерсена, который приветствовал нас сообщением, что «сейчас будет чего пожевать», все так же таща меня на буксире, толкнула распашные ворота и кинулась по длинной, обсаженной ольхой подъездной аллее к дамбе, на которую мы поднимались, согнувшись в три погибели, и с которой спустились в сторону моря, так ни разу и не оглянувшись на Блеекенварф.
Глядя со стороны, Гудрун Йепсен должна была производить впечатление вконец отчаявшейся матери, которая, находясь в последней крайности, решила утопиться вместе с сыном в волнах Северного моря. Я уже было призадумался над тем, что мне предстоит, какая ответственная задача: хлюпая через прибой, проводить мать и послушно утопиться вместе с ней у бакана, указывающего место бывшего крушения, когда она, внезапно изменив курс, пошла низом вдоль дамбы, невидимая для всех, кто стал бы глядеть нам вслед из Блеекенварфа. Наконец она выпустила мою руку. Она приказала мне идти впереди, и тогда я спросил не поворачиваясь, почему мы ни с того ни с сего ушли с дня рождения. Никакого ответа. Я спросил, ушел ли отец или собирается уходить, а она только фыркнула и промолчала. Так она и молчала, пока мы не подошли к маяку в красной шапке. Тут она произнесла: