Урок немецкого
Шрифт:
Как бы то ни было, я выиграл расстояние и, сделав два поспешных шажка, воспользовался этим стартом и вдруг кинулся бежать, в мгновение скатился с наружных ступеней и припустил во всю прыть, все больше входя во вкус, не слушая угроз и криков «Стой!», слыша только собственный топот, стук и гул моих собственных шагов по мостовой, уносивших меня все дальше — к мосту и через улицу, на волосок от надвигающейся стены трамвая, заставившего пыльники остановиться, после чего те опять устремились за мной, теперь они все реже кричали «Стой!» и «Ни с места!», но зато все ретивее и неотступнее поспешали следом через стройплощадку, лавируя среди будок, грузовиков и кранов, а затем гуськом побежали
Не озираются ли на меня в вагоне? Может, я вызываю подозрение у соседей? Их настораживает мое учащенное дыхание? Но нет, никому до меня дела нет. Все воззрились на контролера, проверявшего билет у грузной пожилой женщины.
— Билет недействителен, что бы вы там ни говорили, — утверждал контролер.
Старуха развязала и сняла с головы мокрую косынку.
— Первый раз такое слышу, — огрызнулась она и, подняв с пола тяжелую сумку, откуда выглядывал большой букет, демонстративно водрузила ее рядом, заняв еще одно место. Контролер вертел билет в пальцах и разглядывал его на свет.
— Ничего вам не поможет, — заявил он, — билет недействителен.
Женщина с досадой отвернулась и вполголоса пожаловалась сумке:
— Я, слава богу, четверых вырастила, а ни от кого еще подобного не слыхала.
Контролер в своем чересчур длинном форменном плаще гамбургских трамвайных служащих подступил к женщине и, невольно на крутом повороте трамвая опершись на ее плечо, поднес билет к самому ее носу.
— При пользовании общественным транспортом, — сказал он, — пассажир обязан предъявить годный проездной документ.
Женщина вытерла мокрой косынкой замутившееся стекло.
— Перво-наперво уберите лапы, а во-вторых, откуда мне знать, действителен мой билет или недействителен?
— Вы пересели в другой вагон, не взяв положенного для пересадки билета: по распоряжению высших инстанций, при пересадке полагается взять положенный для этого билет.
Женщина пожала плечами:
— Ко мне еще никто не привязывался с какими-то высшими инстанциями.
Эти пререкания не умолкали, оба не могли договориться,
Через заброшенный двор, мимо штабелей пустых бочек прошел я к старому конторскому зданию, входная дверь здесь круглые сутки не закрывалась, в каменных ступенях зияли трещины, с потолка свисал рожок, из которого кто-то вывинтил лампочку, исцарапанные, обшарпанные стены пестрели надписями и инициалами; здесь на втором этаже жил Клаас. Правда, он был не единственный съемщик, но на двери значилось только его имя. Пришпиленная кнопками визитная карточка гласила: «К. Йепсен, фотограф». Звонка не было, я постучал, стучал долго и упорно, пока не вышел Клаас, босиком, в мятой пижаме. Он недовольно на меня уставился:
— Входи!
В длинном коридоре висела его портретная галерея под названием «Мертвые гамбуржцы». Снимки изображали утонувших, убитых в драке, зарезанных, заколотых, удушенных, застреленных или задавленных транспортом жителей города, но были среди них и приявшие мирную кончину в постели.
Клаас толкнул неплотно прикрытую дверь. В комнате на холостом ходу вертелся проигрыватель; на столе стояли бутылки из-под красного вина и пять стаканов; на широком диване лежало постельное белье, в плетеном кресле валялись вперемешку мужская и женская одежда.
— Ютта! — позвал Клаас, обращаясь к боковой двери, и снова: — Ютта, ты меня слышишь?
На зов немедля явилась Ютта в застиранных джинсах, плотно обтягивающих ее маленький зад, в тоненьком коротком пуловере, оставлявшем обнаженную полоску тела. До того как со мной поздороваться, оба переглянулись. Ютта поцеловала меня, Клаас собрал одежду и бросил ее на диван, освободив для меня кресло.
— Садись, Ютта принесет тебе кофе и бутерброд с ветчиной.
Оба закурили, Клаас отпил глоток вина.
— Ну, как поживает наш малыш? — спросила Ютта, а я:
— За что-то на меня крысятся в Гамбурге, два пыльника гнались за мной по пятам, я еле от них утек.
Пока я рассказывал, Клаас поднял свой стакан, сощурил один глаз и через край стекла стал визировать какие-то воображаемые предметы на противоположной стене и на потолке; он слушал меня без всякого интереса, ни разу не прервал, а в заключение произнес:
— Все это мне решительно не нравится, малыш, — и после небольшой паузы: — До утра, так и быть, побудешь у нас, а там поищи себе что-нибудь другое.
— Он может спать в темной комнате, в шезлонге, — вмешалась Ютта, но Клаас на это:
— Зигги может сегодня переночевать у нас, где ему будет угодно, но завтра пусть поищет себе что-нибудь другое: эти господа нипочем не отстанут, если кто от них улизнул.
Ютта принесла мне кофе и бутерброд с ветчиной и поставила долгоиграющую пластинку, кажется сестер Эндрюс, и сама им тихонько подтягивала; покуривая, она с помощью английской булавки вдевала новую резинку в свое трико. Клаас подошел к окну и стал глядеть во двор, а потом и повыше, на улицу, все так же, через край стакана визируя какие-то цели — окна, крыши и чуть ли не зеленые литеры уксусной рекламы.
— Чего им от тебя нужно, малыш? С чего это вдруг?
— Понятия не имею, — отвечал я, а Клаас:
— Это не он ли тебе подсудобил? Старик в Ругбюле?
— Возможно, что он. Да, пожалуй, на то похоже. Должно быть, что-то выследил.
— Твою похоронку?
— Да.
— Отсюда тебе нетрудно смыться, — сказал брат. — Если сюда явятся, проберешься в Ганзину комнату, там лестница ведет наверх. Я отведу тебя.
— Пока что побуду здесь.