Успение
Шрифт:
Павел поднялся от постели, и она поняла стыд свой и горе своё и спряталась в кровати, рухнув туда без шума. И затряслась телом от стыда и несчастия. Он постоял посреди комнаты и, прежде чем Любаша успела сказать что-то, вышел в тесноту ночной улицы. Самому ему стало тесно в себе до того, что ногам было некуда двигаться и некуда ему было деться в этой тесноте от голоса: «Единого Тебя люблю, Господи, Единого и Единому Тебе отдаю плоть свою…»
Ночь была душная, свиристела сверчками, гудела пароходным гудком в темноте. Павел брёл, спотыкаясь голыми ногами на выбоинах мостовой и не чувствовал иной боли, кроме тупой ломоты во всём существе своём. Ему представлялось, что Любаша теперь успокоилась и, наверно, уже
Улицы путались перед Павлом, он шёл не разбирая их и остановился посреди одной от знакомого голоса:
— Сладкое ты моё, золотце драгоценное… Бросила я тебя ради горя своего, — говорил голос тихо на другой стороне улицы.
Павел разглядел — там шла Любаша с сыночком на руках. И жизнь её была теперь только в нём, и к нему была у неё отдельная любовь.
— Любаша… — сказалось у Павла.
Любаша сколько-то шагнула вперёд, потом голос его дошёл до неё, остановил, повернул к себе.
— Любаша, это я иду… Ты не бойся, тут пусто, никто вас не затронет…
Незначащие слова вышли из него и пропали в потёмках ночи, а Любаша стояла, руки у неё опускались, оставляя сына.
— Любаша… ты мне дай мальчонку, я его к тебе в дом снесу… Али он заплачет не у матери-то?
— Золотце моё спит, драгоценное…
Они ещё постояли через дорогу друг от дружки, оба не зная, как им быть дальше.
— Ночевать тебе негде? Иди в дом… Я к свекрови уйду.
— По што же из своего-то дома?
— Пойдём тогда, Паша…
— Люба, я теперь ухожу из города. Рядом тут большая дорога была. — Он огляделся в ночи, пощупал ногой мягкую пыль улицы. — Хорошо, что ты мне попалась… Мастерок мой остался у Фёдора, пускай тебе отдаст. Хороший мастерок был, ловко им…
И ещё постоял, подбирая какие-нибудь слова. Голому телу было зябко под комбинезоном, запахнулся поглубже, перепоясался.
— Прощай с этим, Любаша.
— Бог с тобой.
Они пошли в разные стороны, с тем, чтобы временами вспоминать друг о дружке и ещё один раз встретиться в жизни.
Глава 5
Неделю спустя Павел Опёнков проплыл мимо Тутаева пароходом. Одет он был в новые штаны, длиннополый пиджак и яловые сапоги. Отросшие волосы он сплёл в косицу, перевязал тряпочкой и спрятал под соломенную шляпу. Собственно, бывшего бригадира строительных работников уже не стало, а был теперь иеромонах Павел, новый священник Всесвятского мало прихода, де неделя как помер от пьянства и запустения прежний поп отец Кондратий Тихвинский.
В Тутаеве он хотел, было, сойти с парохода, показаться Любаше и сказать ей при свидании: «Гляди, Любаша, кем стал. Чёрным попом, леший меня задави… иеромонахом! А хотел помереть под твоим забором. Думала ли, что попа выходишь? Еду теперь в свой приход, в вотчину… Приезжай поглядеть». Но когда пароход подвалил к пристани, он оробел, подумалось, что Любаша или посмеётся над ним, или опять захочет оставить возле себя и истомит душу себе и ему. Так и не сошёл. Сказал в своём уме: «Бог с тобой, Любаша. Письмишко тебе отпишу. Что уж теперь?»
С
— Полно, дурни! Я ваших песен не знаю.
— А ты, папаша, дуй свою! — сказал гармонист. — Я подлажусь. Знаешь, как я играю? Что ты! Запой, я мигом подхвачу.
— Полно, робятка! Свои-то у меня монашеские. Мы, бывало, как пели? Уж вот в колхозе были, а соберёмся к дьякону Валасию — глотка у него, что Сысой в Ростове. Колокол такой был. Теперь не знаю, висит ли. На две тыщи пудов был колокол… Наберёт, бывало, Валасий полную утробу воздуху и огласит:
Ка-ак к обедне за-зво-нят…— Я скорёхонько подхватываю потоньше:
Со-обирай-ся жи-во, брат…— Пока я это вытягиваю, он дух в себе держит, чтобы спёрся там, потом, как ухнет:
Соби-рай-ся, живо, брат!— Вот так мы пели. На голоса!
В памяти его стали роиться воспоминания о дальней прошедшей жизни, он даже шляпу повыше сдвинул, хотел пуститься в рассказ о своей монастырской молодости, но гармонист перебил:
— А ты чего, поп?
— Поп.
— Иди ты!
— Ей Богу!
— А почему у тебя пуза нет? Все попы того,… а ты живчиком.
— А я полный год святым духом питался. С него не помрёшь и гладким не будешь.
Кампания выставила на Павла широкие глаза и больше не знала, что делать. Шутка ли сказать — с попом песни пели! Один гармонист нашёлся, как ему быть дальше, — закрутил на скамейке задом, как игривый щенок, и ударил коренным вопросом:
— А скажи, поп, бог есть? Знаю, что ты сейчас скажешь. А его всё равно нет.
— А нет, так по што спрашиваешь?
— Это я так. Чтобы убедиться. А нечистая сила, домовые, лешие всякие? Вот иду я раз с танцев… Иду, иду, потом — бац! — а дом-то я уже прошёл. Это кто меня водил?
— Да или водка, или молодка.
— Во ты даёшь, поп! Верно, я тогда выпивши был. Слыхали, а? — повернулся он к остальным. — Во даёт! Ну, а ты сам-то серьёзно? И веришь, да?
— А по што тебе знать? Скажу «верую», ты же лоб со мной крестить не будешь.
Гармониста потянули за пиджак, и вся кампания перебралась на другое место. И там уж петь не стали, а стали спорить с гармонистом, и единственное, что понял Павел из обрывков спора, так это, что гармонисту сделали выговор, мол, зачем связался с попом разговаривать? А девчонка из компании сказала самое обидное: «Попы же все паразиты!» Павла от её слов так и дёрнуло. Поп-то не человек разве? У него тоже и душа есть, и ноги. А то — «паразит!» Вроде как блоха или вошь. Да и вошь, она хоть и поганая тварь, да раз Господь её сотворил такой, она-то в чём виновата? Небось и ей бы приятней, скажем, птицей быть вместо вши… На земле всё рождено, чтобы разным быть — от человека и до скота. Один скот родился молоко давать, другой — пить его. И у людей: один — поп, другой — работник. У кого как жизнь пошла. Родила бы его мать в другое время, может бы, и он стал… ну, хоть артистом бы! А может бы, если грамоте выучился, не только бы бригадиром, а начальником всего строительства стал, да не только что в Тутаеве, а во всей округе!.. Ан, Господь привёл в попы…