Успение
Шрифт:
Пока Валасий молчал, томясь в своей горечи, Павел разглядел, что дьякон давно, видать, отстал от духовного звания. Руки у него избиты и огрублены мозолями, по шее, от уха за ворот, опустилась ещё одна давняя рана, вся в чёрных крапинах. И бороды нет — одна дикая щетина, и голова стрижена, и несёт от него невесть какой прелью, а не ладаном. Раньше-то он дьякон был из щёголей.
— Едешь куда, али так тут и трёшься? — спросил Павел тихо.
— Еду. Куда — не знаю, а еду. Погоди, скоро лягу в товарный вагон и, куды прицепят, куда повезут, туда и поеду.
— Странствуешь?
— Странствую.
— Покаяться бы тебе, брат. Господь-то, может, и приведёт.
Валасий поднял голову, поглядел на Павла, скривился:
— Это уж ты кайся, Пашка. Я ему откаялся. Мите покаюсь — пусть простит, что ради веры глупой бросил его младенчиком. А господнее прощение — господи! — какой в нём прок?
— Изверился?
— Изверился. А ты будто нет?
— Да будто нет. В миру долго жил, бригадиром на стройке работал. А тут Любаша встретилась, вдовая, и сынок есть… К себе звала… А я вот ушёл. Приход дали. Еду вот. Иеромонах, слава Тебе Господи.
— Ну и дурак!.. Помонашествуй, потешь дурость, Пашка. Старость придёт — пожалеешь. Ревмя поревёшь. Как я, сукин сын, по свету помаешься, поглядишь, кто бы схоронил да помянул…
— Люди добрые помянут. Братия… Господь не оставит. — Павел выпростал крест, поцеловал тёплое серебро, перекрестился и всхлипнул от настигшей его жалости к своему существованию. И Валасия совсем забрала слеза от выпитой черепеньки. Они обнялись, одарили друг дружку мокрыми поцелуями и пропали мыслями каждый в своё горе.
У ларька давно уж толпился народ, глядел на них, посмеивался, мол, до чего упились сердешные. Сбились сюда и цыганки: авось погадать случится, когда проплачутся. Явился скучный милиционер в изношенной форме, тихо развёл народ, а Павлу с Валасием велел идти следом за ним. Они так и пошли в обнимку, забыв вытереть слёзы.
По улице милиционер выдался вперёд и сначала всё оборачивался, поглядывал за ними, но, видно, у него тоже были свои глубокие заботы, которые отрешали его от службы. Скоро он перестал оборачиваться, ибо слышал их ещё по голосам, потом и голоса их сравнялись в его голове то ли с собственными мыслями, то ли с шумом улицы, он забыл про них и нечаянно потерялся из виду Павла и Валасия. Те заметили это позже, чем надо было, поглядели кругом, поискали в ближних проулках, потом махнули на потерю рукой и брели, куда брелось за разговором.
Глава 6
Остановились они за городом, у какого-то скотного двора. Они и дальше могли бы уйти, но увязли в груде прошлогодней льняной пыжины, которую, видно, привозили сюда в корм скоту или для других каких надобностей. Пыжина была мягкая, прогретая за день солнышком, горьковато пахла остатками рыжих семян. В этой груде они потолкались на месте и прилегли отдохнуть. У пьяного, особенно когда
— «… И сказал я: беда мне! увы мне! — вспомнил он из Писания, — злодеи злодействуют, и злодействуют злодеи злодейски. Ужас и яма для тебя, житель земли!..» Вот так, Пашка, в Писании сказано. Ужас и яма, и петля нам с тобой… Ты не спи, дурень!
— Не сплю я, брат. А ты наговоришь на ночь-то.
— Наговорю. — Валасий собрался с силой и продолжил громогласно: — «… тогда побежавший от крика ужаса упадёт в яму; и кто выйдет из ямы, попадёт в петлю; ибо окна с небесной высоты растворятся, а основания земли потрясутся». Вот також-де, Пашка!
— Вот так, брат! Основания земли потрясутся. Боязно, ибо грешные мы.
— А нету, Пашка, бога-то для человека. Слыхал?
— Куды же Он делся?
— А хрен его знает! Его и не было для человека. Придёт смерть, закопают тебя в землю, и господне-то подобие — так в Писании-то писано: «И создал бог человека, по образу и подобию своему создал его…» — и господне-то подобие червь поганый будет точить. А?! «В преисподнюю низвержена гордыня твоя со всем шумом твоим; под тобою подстилается червь, и черви покров твой». Видал? Самоед он выходит — образ-то свой и подобие червяком точит? Вот, Пашка… Сам он есть червь, и черви подобие его, ибо кто больше человека страдает? Как бы был он у человека, за мои-то молитвы ему — в кровь, дурак, и рожу, и коленки в молитвах драл — дал бы мне Митю повидать… Какой гад земной и подводный, Пашка, больше меня горя видал? — Валасий сказал последние слова в прежнюю силу своего голоса и надломился душой в страдании, ткнулся лицом в пыжину возле плеча Павла.
— Сын Божий и человеческий Иисус Христос во искупление грехов наших поруган был и распят и воскрес во спасение наше, — проговорил Павел, нащупал рукой голову Валасия, погладил лысеющие волосы. Глаза Павла глядели в небо, уже тронутое сумерками, а всё нутро его жалось теперь в жалости ко всему, что он знал, что было близко к нему и отдалено от него временем и расстоянием. «Окна небесные растворятся, и основания земли потрясутся…» И ни неба тогда не будет, ни земли, не останется ни травы, ни человеков — всё в пустоту перетрётся… Вота картина-то! И помянуть будет некому некого. Не-ет…
Город был виден сбоку от чёрного угла скотного двора и походил на остывающий самовар. Он ещё чуть гудел, попыхивал, огни светились в нём, как угли в конфорке, но ночь уже студила его. Закрывала огни мягким пеплом сна.
— Нету бога у человека! — сказал Валасий ослабевшим голосом.
«Вера есть — память», — подумал Павел. Хотел сказать это Валасию, но уснул раньше, чем собрался сказать.
Разбудила их женщина, пришедшая к утренней дойке. Постучала ногой им в пятки, сказала:
— Нашли место, родимые? — И когда они сели в груде, засмеялась: — На-ко, вычудились! Неделю трястись теперь. Спьяну заблудились? Вот горе-то!