Утренние слёзы (Рассказы)
Шрифт:
Здесь-то и пропадала Ирочка Гринькова, завидуя подруге, обретшей свободу.
Купили они как-то на рынке молодой картошки, клубники и бутылку подсолнечного масла, а вечером чуть было не убили молодого красивого человека по имени Юрочка. Тот пришел в гости к верхним соседям, не застал их дома и решил повеселиться с девочками. Была у него бутылка шампанского, а у них сварилась к тому времени картошка. Шампанское они откупорили, выпили, угостив Юрочку клубникой, опьянели с непривычки, развеселились, а тот решил пошутить, наверное. Взял кухонный нож и, улыбаясь, спросил: «Шампанское пили?» — и уставился с шутливой улыбкой на Ирочкину подругу, поигрывая грифельно-серым ножом. А Ирочка Гринькова,
Потом милиционер заглянул к ним в окно, перепугав до смерти, но, погрозив пальцем, сказал всего лишь: «Хулиганки!» — и ушел.
А теперь идет Ирочка Гринькова и громко хохочет, рассказав Золотому эту давнюю историю, которая вдруг всплыла в ее памяти.
— Бедный Юрочка, — говорит Золотой, посмеиваясь. — Я понимаю, вы придумали этого Юрочку для остроты сюжета… И шампанское тоже. Но ничего, ничего!
А рука его опять уже подкралась к плечу, крадется дальше, ползет, как какой-то удав, к тонкой шее, прячется под волосами и горячо замирает. И Ирочка слышит чуткой кожей, как дрожит это пятипалое нечто у нее на шее, обжигая пепельно-невесомой сухостью. Но нет уже никаких сил стряхнуть, освободиться от этой руки.
Ничего она не может поделать с собой, а в голове у нее звучит: «Улыбочку! Улыбочку, как перед тринадцатой зарплатой! Вот так. Носик чуть правее…»
Она с трудом смотрит на Золотого и скрипучим голосом спрашивает:
— Ты думаешь, что так надо, да? Ах, босяк, босяк…
А Золотой вдруг резко отстраняется от нее, и она не успевает опомниться, как перед ними останавливается такси и распахивается дверца. Ирочка проваливается в полутемную, пружинящую мягкость заднего сиденья, неуклюже подтягивая согнутые в коленях, оголившиеся ноги.
Шофер приветливо и радостно здоровается с Золотым и, не спрашивая, срывается с места, врубая скорости, как стартующий гонщик.
Да, конечно, если внимательно, но в то же время как бы и забывчиво вглядеться в круглую парковую вазу, грубо отлитую из цемента, в которой когда-то росли цветы, а теперь только земля, забытая людьми, то, конечно, можно себе вдруг представить, что это не просто земля, поросшая кое-где мохом, а бескрайние прерии, что вовсе не мох перед глазами, а кустарниковые заросли, в которых спят насытившиеся львы; и что другие мшинки, высокие и тонкие, — это какие-то диковинные деревья, с которых срывают листья пятнистые жирафы, или гамелопардусы, как их еще называют; те же пространства, что раскинулись меж кустарников и деревьев, увиденных словно бы с самолета, битком набиты всякими антилопами, которых просто невозможно увидеть с такой высоты, хотя они и разгуливают по прериям, пощипывая травку; можно даже представить себе, глядя на земляной этот круг, ограниченный цементными горами, что это вовсе не земля в вазе, а какой-то неведомый людям, никем еще не открытый кратер давно потухшего вулкана, похожий на знаменитый кратер Нгоро-Нгоро.
Улыбка поблескивает липкой какой-то слезкой в заспанных глазах Ирочки Гриньковой, когда она представляет себе всю эту жизнь в круге слежавшейся, замшелой земли.
Она проснулась, когда хозяйка пришла на обед, и первое,
Телеграммы не было.
«Да пошел ты!» — отмахивается она мысленно от Золотого, который то и дело возникает в сознании, беспокоя ее мягкой улыбкой и хваткими, цепкими руками, прикосновение которых она еще чувствует на своем теле. Ей не хочется думать о нем, о липком и тягучем ликере и об этой дурацкой ночи в канун ее дня рождения. «Пошел бы ты к черту!»
— Тетя Марусь! — кричит она со двора хозяйке. — А сколько времени сюда телеграммы идут?
— Чего?
— Телеграммы сколько идут?
— Откуда?
— Ну, откуда-откуда! Из Москвы, конечно…
— А от кого телеграмму-то ждешь?
«Да пошла ты!» — хочется ей крикнуть в сердцах, но она сдерживается и отвечает:
— От кого надо.
— А кто ж его знает, сколько они идут. Мне не присылают.
Ирочка Гринькова раздраженно шепчет ругательства, вытирая заслезившиеся на прохладном воздухе глаза, и ей чудится, будто они пропитаны у нее, как конфеты, ликером.
— Ой, господи боже мой! — восклицает она в отчаянии. — Что это за почта у вас такая!
Ей хочется и не хочется сказать хозяйке, что у нее день рождения нынче, что ей уже тридцать один и что ей безумно жалко Юрочку, которого она когда-то трахнула по голове, и что жизнь ее… А что жизнь?! Жизнь у нее очень хорошая. Да!
Но больше всего ей хочется разозлиться на Юрочку. Так разозлиться, чтоб все кипело в душе от злости на него, хотя и не знает она, как это сделать, а оттого и мучается.
И только поздно вечером, не дождавшись поздравительной телеграммы, выдавливает она из глаз злобную слезу.
«Ну подожди, мерзавец! — думает она в негодовании. — Приеду, я тебе покажу, пьянице несчастному! Ну надо же! Забыл поздравить! А я еще думаю о нем, жалею дурака».
Плачет она и улыбается сквозь слезы, вспоминая деда, которого когда-то тоже ударила мраморной пепельницей за то, что тот однажды читал ей басни и стал засыпать от усталости. Он лежал на железной кровати с книжкой в руке, книжка опустилась на грудь и закрылась на самом интересном месте, дед забормотал что-то невнятное и, как ни просила его Ирочка почитать еще немножко, отвернулся к стене, подставив ей гладкую стеариново-белую лысину. Не помня себя от злости, Ирочка схватила двумя руками тяжелую пепельницу и изо всех сил ударила… Теперь она плачет и смеется, жалея несчастного деда.
«Да что ж это такое, господи! — кается она. — Как же это я могла?! Дедушка, милый, прости меня!»
И думает она в тоскливом страдании, что вот вернется домой и первым делом купит букет роз, пойдет на кладбище, найдет могилу и украсит живыми цветами крест, который словно бы сделан из остатков старой железной кровати. Постоит, послушает тишину и, как синичка поет весеннюю песенку, поплачет и скажет:
«Дед, ну чего ты? Ну чего ты, дедушка? Не обижайся».
Слезы текут у нее из опухших глаз. Ей так жалко деда и Юрочку, которых она избила в своей жизни, так жалко! Ведь это самые любимые ею люди. Она хлюпает носом, не в силах понять этого страшного недоразумения, странной какой-то ошибки.
«Да пошел бы ты!» — злобно шепчет она Золотому, который опять крадется к ней, восторженно и мягко обволакивая ее ликерным взглядом.
— Слышь-ка, ты чего это ревешь, а? — спрашивает хозяйка, без стука входя к ней в комнату.
Хозяйка поднялась с постели, услышав всхлипывания Ирочки; на ней длинная ночная рубашка, смутно белеющая в темноте комнаты.
— Вам-то какое дело? — откликается Ирочка Гринькова, возмущенная этим бесцеремонным вторжением. — Идите спать! Как-нибудь без вас… Пожалуйста.