Утренний иней
Шрифт:
Над праздничным, в серебре и хрустале столом сверкала большая люстра. В доме было все как-то по-новому и теперь уж совсем по-чужому…
— Здравствуйте! — сказала Настя зачем-то еще раз.
И новый ее отчим торжественно и важно повел Настю к праздничному столу, не выпуская ее руки из своей большой, мягкой ладони. Он вел ее, словно маленькую. Нет, даже не так. А так, словно уже получил право называться ее отцом — получил это право, не считая нужным спросить, согласна ли на это сама Настя.
Она настойчиво попыталась вытянуть свою руку из его мягкой,
Ночью, прислушиваясь к голосу старых часов, которые умели говорить, но не могли рассказать что-то тяжкое, и вспоминая этот новый семейный вечер с новым отчимом, Настя думала о том, как она сама, своими руками поломала свое прежнее, такое хорошее и счастливое житье. Почему, зачем поверила она Евфалии Николаевне? Ведь призналась же та, что никаких доказательств у нее нет. И ни у кого их нет. Ни у кого! А Настя поверила совсем чужому человеку.
Что-то похожее на раздражение поднималось в ней против Евфалии Николаевны. Теперь ей больше всего на свете было жаль деда Семена. Вспомнилось, как месяц назад приезжал он сюда, в старый-новый Настин дом, и как она избегала его, а он все пытался заговорить с ней и все ловил ее взгляд глазами. Бедный дедушка!
Да что же это такое получилось? Из-за чужого человека она поссорилась с родным дедом! Да что же это такое? «Что же это такое получилось? — прошептала она вслух, словно надеялась услышать от кого-то ответ. — Что же это такое?»
«Дон-н! — тяжело ответили ей старые часы, знающие о чем-то тяжком. — Дон-н».
Они начали бить совсем не вовремя — свет уличных фонарей проникал в комнату и освещал циферблат будильника, стоявшего на столике у кровати. Было двадцать минут второго.
«Ну и глупо! Глупо! — сказала Настя часам. — Глупо болтать вот так без толку, если ничего не можешь сказать».
«Дон-н! — не унимались, не могли успокоиться часы. — Дон-дон-дон-н…»
Они трезвонили и трезвонили, с хрипом, со свистом, захлебываясь, словно очень-очень больной человек.
«Дон-н! Дон-н! Дон-н! Дон-н!»
Потом она вдруг услышала легкие, но сердитые шаги матери и через открытую дверь в комнату с клыкастым буфетом увидела в полутьме, как мать подошла к часам, открыла длинную застекленную дверцу и тронула маятник ладонью, часы остановились…
Утро не принесло никаких событий, никаких новостей. Тогда Настя проснулась от веселого трезвона новенького будильника, не знающего пока никаких забот, кроме одной — разбудить Настю вовремя, и мать, и новый Настин отчим уже ушли из дома.
Вспомнив, что вчера она не была в школе и даже больше того — не выучила уроков на сегодня, Настя подумала: как хорошо было бы вот сейчас взять и уехать в Дубовское, к деду. И все забыть. И ковер тот забыть, и Евфалию Николаевну, и даже Каменский интернат, и этого нового ее отчима, который весь вчерашний вечер вел себя, как ее отец, и которого она все равно никогда не сможет полюбить, как отца.
Пока она одевалась, припоминая, на каких уроках ее могут сегодня вызвать, стрелки будильника
Пока она причесывалась, стрелки будильника ускакали еще дальше. Так далеко, что ее решение уехать немедленно к деду укрепилось. Матери она оставит записку. Хорошую, добрую, но чтобы поняла она все-таки, что Настя не хочет чужого отца. Ей нужен ее родной, ее единственный отец.
В комнате с клыкастым буфетом взгляд ее остановился на старых часах. Непривычно неподвижный, застывший маятник, остановленный рукой матери, тускло поблескивал за толстым, узорчатым стеклом часовой дверцы, и Насте показалось, что он, точно тусклый зрачок большого глаза — большого и печального, — смотрит на нее.
Она торопливо достала из портфеля первую попавшуюся ей тетрадь. Торопясь, вырвала чистый листок, написала первую строчку: «Мама, прости. Я уехала к дедушке…» Тусклый печальный глаз продолжал на нее смотреть.
«Ах, чтоб тебя! — в сердцах сказала Настя. — Ну, чего уставился?»
Она осторожно подошла к часам, откинула резной, потемневший от времени металлический крючок, открыла дверцу и толкнула маятник. Он покачался-покачался без звука и остановился. Настя толкнула его еще раз, посильнее. Он снова покачался немного и снова замер. Настя снова упрямо толкнула маятник, и он снова, качнувшись несколько раз, остановился. Он не слушался ее руки. Часы больше не хотели говорить. Они смотрели на нее своим единственным печальным глазом и не пытались больше ничего ей рассказать.
«Мама, прости. Я уехала к дедушке. Ему без меня плохо. В том, что мы с ним так сильно поссорились, он не виноват. И я не виновата. Во всем виновата одна наша бывшая учительница…»
Ее рука остановилась. То обвинение, которое она выносила сейчас Евфалии Николаевне, предстояло закрепить на бумаге — как в документе. А она этого сделать не могла.
И ей не с кем было посоветоваться. Потому что все ее родные враждовали между собой, а неродные — это неродные.
Настя в отчаянии разорвала записку, взглянула снова зачем-то на тусклый маятник. Его неподвижность тревожила ее, даже мучила. Может быть, часы надо было просто завести? Может быть, у них всего-навсего кончился завод? Где-то там внутри, на какой-то полочке, должен лежать ключ.
Никакого ключа и никаких полочек за застекленной дверцей не оказалось. Подставив стул, Настя взобралась на него, заглянула под циферблат. Там, где замерли длинные металлические палочки-струны и молоточки боя, ключа тоже не было. Она наугад пошарила за темными, тоже тускло поблескивающими колесиками механизма и нечаянно задела одну из палочек-струн. «А-ах!» — вздохнули, словно простонали от боли часы, и стон этот долго звучал в комнате. Даже когда Настя, спрыгнув со стула, отошла подальше, в другой угол, он все еще висел в воздухе, заполнив собой все пространство вокруг нее — так, что Насте стало трудно дышать. Словно опять захлестнули ее те медовые реки…