Утро пятого дня
Шрифт:
«Володя, я получила ваше письмо. Сначала я ничего не могла понять. Имя ваше, а пишет как будто совсем другой человек, и почерк другой, и все по-другому. А потом, когда поняла, очень рассердилась на вас. Какой же вы все-таки обманщик, и как вам не стыдно было показывать мои письма какому-то другому человеку, да еще просить, чтобы он писал за вас. Но вот я прочла ваши слова: «Леня Ефремов мой лучший друг. Он все равно с вами встретится и все расскажет. Лучше я сам во всем признаюсь…»
Я посмотрел на Володьку, потрясенный его смелостью. Вот это у меня друг, так друг. Володька все еще улыбался. В его улыбке было и смущение, и кажущееся безразличие, и удовольствие человека, раскрывающего приятную тайну. Я снова стал читать:
«…
— Когда ты получил это письмо? — спросил я.
— Сказал же — недавно. Утром подбросила, без марки.
— А мы вчера весь вечер и почти всю ночь гуляли по городу, — признался я другу.
Теперь пришла Володькина очередь недоумевать и удивляться. Он, кажется, был разочарован, что я без его помощи познакомился с Любой.
— Мы теперь встретимся еще до среды, — сказал я. — Люба придет на мой день рождения.
— Хорошо тебе, Лёпа, — сказал Володька, не то завидуя, не то радуясь за меня. — Мы еще поговорим. А сейчас давай-ка ноги в руки, а то опоздаем.
Вот и училище. Мы быстро прошли по коридорам. Я остановился перед тонкой фанерной дверью мастерской. Володька вбежал сразу, а я не смог. Всего лишь позавчера нервно ходил я по этому коридорчику, желая и не желая подраться с Ковальчуком, который казался мне самым ненавистным человеком на свете. Потом я все-таки вошел в эти двери, увидел ребят, мастерскую в солнечном свете, моего обидчика, небрежно облокотившегося на верстак, потом упал молоток, потом был бой — неуклюжий, глупый, недолгий, но был; а уж потом пришел мастер, сказал свое: «Ай, Моська, знать, она сильна…» — и я хлопнул после этого нашей тонкой дребезжащей дверью, думая, что больше никогда и ни за что ее не открою. Но вот она снова передо мной, а там, за нею — вся группа и мастер. Что он скажет мне? А вдруг накричит и выгонит? Мол, не хочу больше связываться с психами. Ладно, посмотрим!
В мастерской оказалось много света. Лучи солнца пробились сквозь закоптелые большие окна. Поблескивает линолеум на верстаках. Мальчишки протирают ветошью инструменты. Дьячков, Завьялов, Колесников, Губаревский, Илья Головин — все прощаются со своими молотками, напильниками, ножовками.
Слева, на деревянном помосте, за столом, наш мастер. Он сегодня нарядный: под кожаной курткой светлая рубашка с расстегнутым воротом.
— Ну что, обиделся вчера? — спрашивает он. Голос у него не строгий, приветливый.
— Да нет, почему же, — отвечаю я.
— Ну чего ты мне врешь, ведь обиделся. И сейчас еще вижу, не совсем отошел.
Я стоял у дверей, как у нас было принято, ждал, пока мастер разрешит подойти к верстаку. Не было у меня никакой обиды, прошел и страх.
— Ты помнишь, что мы говорили насчет вранья? — спросил мастер.
Я помнил. Это у нас называлось «проветрить мозги». Мастер усаживал нас всех перед столом, и начинался разговор про всякое: про дело, про жизнь. «Еще куда ни шло — лениться, но врать — это все равно, что у голодного хлеб отнимать», — говорил мастер и расспрашивал нас обо всем и старался быть с нами на равных. Кое-кто рассказывал о своих делах и просчетах начистоту, а вот Колесников и Завьялов чаще отшучивались.
— Вы, Степан Алексеевич, не врете, только привираете иногда, — заметил как-то Завьялов.
Ребята засмеялись. Улыбнулся и мастер.
— А как это ты догадался, что я привираю? — спросил он.
Завьялов шмыгнул носом, оглядел всех, — мол, братцы, готов пострадать.
— Когда вы говорите правду, вы заикаетесь, а когда врете, у вас складно получается, — сказал он под общий смех.
Я хорошо все это помнил, но теперь перед
— Фофанов, что все-таки с твоим глазом? Смотреть на него не могу, — громко спросил мастер.
— Я же вам объяснил. Ударился.
— Сегодня, кажется, все решили постараться, кто кого переврет, — обиженно сказал мастер. — Послушать старосту, — и драка вчера была просто так, и вообще это была не драка, а веселая возня.
«Надо же, — подумал я. — Что это случилось с Ковальчуком? Уж не собирается ли он подружиться со мной в самые последние дни?»
— Фофанов заливает, что он хряпнулся о край своей ванной, — продолжал мастер. — Поскользнулся, видите ли. — Мастер крепко потер шею. Он всегда так делал, когда волновался. — Ладно, я не стану допытываться, почему ты полез на Ковальчука, — сказал мне мастер. — Будем считать, что это дело забытое. Как говорится, кто старое помянет, тому глаз вон. А вот дверью хлопать… — Мастер опять потер себе шею. Он раскраснелся, вышел из-за стола, оглядел группу. Ребята притихли. — Дверью хлопать, — повторил мастер, — я понимаю так: «А пошли вы все к чертовой бабушке!» Ты хотел крикнуть это нам, но не крикнул. «И без вас справлюсь, и ни за что я вам не прощу, ничего не прощу, хоть вы учили меня три года!» — вот еще, что ты мог бы крикнуть. Но ты, слава богу, просто хлопнул дверью. И ты бы захлопнул ее навсегда, если бы я в свое время не побывал на фронте и не нагляделся бы, как такие нервные, вроде тебя, гибли под пулями, словно мухи. — Мастер расхаживал по мастерской. Он был так взволнован, что у него срывался голос. — Ты, Леня, хотел прихлопнуть все наши три года, но я этого не могу себе позволить. Уж не знаю теперь, как ты ко мне относишься, но я к тебе всегда относился так, что мог бы тебя в горячке даже и шарахнуть по шее, но и в обиду не дал бы. И ты не имел бы права обидеться, а не то, чтобы хлопать дверью. — Мастер посмотрел на всех. — Вы еще мальчишки. Для вас три года жизни — это тьфу, ерунда, капля в море. А когда человеку уже за сорок, три года — это такой кус, что ой-ой-ой, не унесешь. Вас у меня двадцать шесть человек, и каждый прожил со мной три года. Заметьте, каждый в отдельности, хоть и все вместе. Помножьте-ка двадцать шесть на три. Не помножить? Куда вам, арифметику вы знаете не ах.
А я вот знаю про каждого из вас столько, что на целых двадцать шесть романов хватило бы, да вот, жаль, писать не умею. — Мастер посмотрел на меня, помолчал и продолжил, все еще волнуясь и потирая шею: — Мне известна каждая ваша больная селезенка, так ведь, Губаревский?
— Не селезенка, печенка, — поправил Губарик.
— А все одно, — махнул рукой мастер. — Почка, печенка, селезенка, — главное, что каждый из вас у меня вот тут и вот здесь! — Мастер похлопал себя сначала по шее со спины, а потом по тому месту, где могла быть селезенка. — Шинели, ботинки, чего я только вам не добывал! А двойки ваши? А цапались вы сколько, вроде недавнего?! Понимаю, все понимаю. В вашем возрасте и не может быть иначе, сам был петухом, но при всех, при начальстве, при корреспонденте… — Мастер опять посмотрел на меня. Но не сердито. Он был просто-напросто взволнован. — Ну, в общем, прошли три года. Для кого заметно, а для кого и нет. Моя задача теперь устроить всех вас на хорошие места. Жаль вот, в седьмом цехе, кажется, никого не оставляют. — Мастер опять посмотрел на меня.
Как не оставляют? Ведь обещали! Я увидел глаза Володьки. Он тоже был поражен.
— За некоторых наших ребят просили бригадиры. Но, боюсь, не выгорит. Там полно специалистов со стажем. Ну, да посмотрим еще. Вы там на заводе заканчивайте, закругляйтесь. Постепенно будем вас устраивать. Получите вот такие книжечки, в них написано, что у вас четвертый разряд слесаря-механика точных приборов. Специальность солидная. Для мужика что надо. Меня только не опозорьте. — Мастер поднял над головой маленькую книжечку из картона. Не было в ней никакой солидности. — А насчет каких-то подарков вы это зря затеваете. Ни к чему. Лучше сходим все вместе в кафе-мороженое, посидим, поговорим.