Утро пятого дня
Шрифт:
— С бутылочкой, — сказал кто-то. Кажется, Завьялов.
— Ну-ну, — сказал мастер и поднял руку. — Насчет вливания еще успеете. У вас еще все впереди. Только никогда не хлопайте дверью, не подумав. Ни один врач, конечно, не выпишет вам рецепта на все случаи жизни, но не советую делать другому то, чего себе не желаешь. Ты, Леня, меня понял? — спросил мастер.
— Да, — сказал я тихо.
— А что у меня тогда с языка сорвалось, ты извини, — сказал мастер.
Я кивнул. Я ему все простил. Мне было стыдно за прошлое.
— А теперь иди к своему месту, — сказал мастер. — Приборочку сделай. Попрощайся с инструментами, все-таки послужили.
— Лёпа,
— Да уж слышал. Надо бы что-то придумать.
— А что тут придумаешь, — рассердился Володька. — Вон сколько думали. Дотянули до последних дней.
— Тебя оставят, успокойся, — сказал я.
— Да ну тебя. Бригадир утешает, мастер утешает, теперь еще ты.
Я почему-то был спокоен. А Володька так расстроился — сам не свой. Понятно, весь расчет у него был на седьмой цех. Уж так он вкалывал — на совесть. А теперь даже смотреть не хочет на инструменты. Выгребает их из ящика верстака, швыряет на линолеум.
— Да успокойся ты, пролетит. Что-нибудь придумаем, — говорю я.
Мне, и в самом деле, кажется, что мы останемся в седьмом цехе, как наметили. Откуда у меня была такая уверенность, не знаю, но я был спокоен и даже благодушен. Меня простил и как-то очень хорошо отругал мастер. Что-то неожиданное и как будто вполне нормальное произошло с Ковальчуком, раз он так отпирался. Всего несколько часов назад мы расстались с Любой. И вот уже завтра у меня день рождения.
Я шлепнул ладошкой по тискам. «Ну что, тисочки, прощаемся». Мои тиски у окна. Их крепкие губки плотно сжаты. Сколько раз я сжимал ими детали, которым дарил терпение, злость, любовь.
Я выдвинул ящик. Начал выкладывать на верстак инструменты. Вот он, молоток. Как часто я им стучал по жести или по расклепанному бойку зубила, а то и по руке. «На память, иначе не освоишь эту науку», — сочувственно шутил мастер.
А вот ножовка — тонкая пила, которой не раз приходилось перегреваться, даже синеть от моего нетерпения и слишком больших усилий. А вот драчевый напильник — широкий, длинный, тяжелый. Когда кладешь его на деталь, кажется, с одного взмаха можно спилить хоть что до самого основания. Это он выматывал меня, бывало, до одури. А вот напильник шлифной — гладенький, аккуратный. Есть в нем что-то ласковое. Он сглаживает любую грубость, им скругляешь углы, снимаешь заусеницы. А вот и плоскогубцы, и керн, для разметки, и твердый металлический карандашик — чертилка, и штангенциркуль. Мои учителя, друзья, а порой, когда не ладилось что-то, и недруги.
В мастерской было шумно. Ребята постукивали, погромыхивали инструментами.
— Потише можно? — крикнул мастер. — Сдайте все Ковальчуку. Он сложит в шкаф.
Ребята кинулись занимать очередь, начали толкаться. Пошли к шкафу и мы с Володькой.
— Леня, иди-ка сюда, — позвал меня мастер. Я подошел. — А передачка ничего получилась. Ты читал прямо как артист, — весело сказал мастер. Я покраснел. — Ладно-ладно, не смущайся. Стихи — это хорошо. Не бросай. Может, когда-нибудь станешь знаменитым поэтом. Только не зазнавайся, не хлопай дверью, понял? — Мастер улыбнулся, дружески провел рукой по моим волосам. — Побыстрей сдавай инструменты — и к замполиту. Ты ему для чего-то срочно потребовался. Не бойся, ничего такого не будет.
— О чем это вы? — спросил Володька, когда я снова встал в очередь.
— Замполит вызывает.
— Разнос за вчерашнее?
— Да вроде
— Тогда ты, Лёпа, попробуй выведать насчет работы. В общем, поговори как-нибудь.
К замполиту на второй этаж я поднимался медленно. Почти бесшумно ступал по железным ступеням лестницы. Тихо. Все заняты делом. А вот и просторный коридор с длинным рядом окон, а вот и дверь библиотеки, она сегодня закрыта. Возле нее на стене висит газета, все та же, с фотографиями лучших учеников и с моим стихотворением, напечатанным на машинке: «Ремонт станка». Надо же, как все получилось. Писал просто так, для себя и для друзей, оказалось — для многих.
Подошел к дверям замполита, представил, как он сидит за столом, большой, грузный в своем офицерском кителе, застегнутом на все крючки и пуговицы. Сейчас посмотрит на меня в упор, пристально, спросит басом: «Ну, как, орел, успехи? Докладывай». Не сразу сообразишь, что отвечать.
Я постучался, вошел в кабинет. И точно. Замполит на своем месте. Листает какие-то бумаги. Поднял голову:
— А, Ефремов? Присаживайся.
Я медленно опустился на стул.
— Значит, выступаем, — сказал замполит задумчиво. И я не мог понять по голосу, с удовольствием он это произнес или ему что-то не нравится. — Да уж, гласность, печать — это сила, — опять в раздумье произнес замполит. — Но все-таки что ты там наговорил такого?
Я даже оторопел, пришло какое-то неприятное волнение.
— Ничего я такого не говорил. Прочел стих, и все.
— И все? — удивился замполит, вглядываясь в меня.
— Сказал еще, что по французскому слабовато учусь, что был в детдоме, что нет у меня ни отца, ни матери.
Замполит громко шлепнул рукой по столу, чему-то обрадовался.
— Вот-вот, — пробасил он. — Я ведь этой передачки не слышал. Но теперь понимаю. Ты всех разжалобил. Вчера звонили и сегодня, — сказал замполит. — Какая-то старушка позвала тебя на пироги. Я ей говорю: «Будьте спокойны, бабуся, государство его поит и кормит». А она мне: «Государство таких пирожков не выпекает. Вы уж ему все-таки дайте мой адресок, он сирота». — Замполит положил передо мной исписанный листок бумаги. — Тут еще один адрес, — сказал он и передразнил девичий голос: — «Я школьница. Мне стихи его понравились, переписываться хочу».
Я краснел все больше и больше.
— Еще не все, — сказал замполит. — Сегодня звонила учительница французского языка. Хочет тебе помочь. Приглашает сегодня вечером. Вот ее адрес. Тут, в конце. — Замполит ткнул пальцем в бумагу, поднялся со стула, выпятил живот. — Это и есть наша советская действительность, — сказал он торжественно и протянул мне широченную мягкую ладонь. — Поздравляю! Желаю дальнейших успехов.
Из кабинета я вышел с листком в руке. Крупным размашистым почерком были написаны на нем адреса людей, которых я никогда не знал.
— Бабушка, невеста, француженка! Ну и даешь ты, Лёпа, — сказал я громко сам себе, складывая листок вчетверо. Мне было почему-то неловко держать его в руке, прятать в нагрудный карман гимнастерки. Вздрагивали пальцы, и самому хотелось подпрыгнуть, или побежать, или крикнуть погромче что-нибудь дурашливое и радостное. На мгновение я представил себе корреспондента. Он держал передо мной микрофон. Почти у самых губ. Но теперь мне уже не было противно, как раньше, говорить в маленький металлический подслушиватель, признаваться бездушной железяке, она не глотала мой голос, мои слова не улетали в ничто. Я говорил — глаза в глаза, от сердца к сердцу.