В башне из лобной кости
Шрифт:
Они сумели.
А я, собрав разрозненные части заново, принялась воспитывать себя, чтобы вернуться к прежнему, когда жила не компьютерной жизнью, а обычной. Река-облака, трава-мурава, лес, полный чудес, поцелуй мужа, Рахманинов и Верди, конкретно, из Набукко, а не из ноутбука.
Но ведь в перетекании жизни в текст, в уловлении подробностей жизни, в попытках запечатлеть траченное и утраченное — сильнейший инстинкт самой жизни.
Один белый барашек на зеленой траве. Два белых барашка на зеленой траве. Три белых барашка на зеленой траве. Четыре зеленых барашка на белой горе. Пять зеленых барашков. Глухая осенняя бессонница.10
На даче был разор. Все находилось на месте. Разор был не в вещах, а в воздухе. Конец лета и конец дня распространяли мягкую прелесть утешения
— Толя, в чем дело?
— Они сказала, что нашла себе другого, забирает вещи и переезжает к нему.
— Этого не может быть.
— Она сказала.
— Я так и думала, что этим кончится.
В каждом из нас одномоментно уживаются прямо противоположные состояния. Не может быть — я так и думала. Она мне изменила — я не верю, что она уедет. Я ее не отпущу — пусть убирается. Он по-прежнему трясся, но слабость бессистемно сменялась силой, толкаемой бессилием. Он угрожал, что убьет ее. Мы не были здесь пару месяцев из-за наших с мужем проблем. Еще пару месяцев назад они были нормальной парой. Все вместе парились в бане. Как бывает распаренная обувь, то есть пара обуви от разных пар, так теперь распаренные оба. Язык мой перемалывал мои мысли в целях ограждения себя от несчастья, в которое я не хотела, не могла и должна была погрузиться. Милку поманила новая жизнь. Толян был точно брошенный пес. Пес, ротвейлер Милорд, ходил из стороны в сторону, как ходят все звери в растерянности или ярости. Я не знала, как себя вести.
— Скажи Милке, чтобы зашла.
Я направилась в наш дом, Толян — во второй, их домик. Муж последовал за мной. Он все видел и слышал, но был безмолвен. Его сдержанность вызывала у меня гамму одновременных чувств от восхищения до злости. Мы разгрузили сумки с продуктами, одно положили в холодильник, из другого принялись готовить ужин. У меня тряслись руки, я уронила стеклянную миску, приготовленную для салата. Миска разбилась. Никто из нас двоих не привел этого дурацкого, что к счастью. Минут через десять явилась Мила.
— Мил, что случилось?
— Я уезжаю.
— Куда?
— К одному человеку.
— Откуда он взялся?
— Взялся.
— Мил, что ты делаешь?
— Не знаю.
— У вас же все было хорошо.
— Вас давно не было, вы не видели.
— А что нехорошо?
— Я полгода назад предупредила его, если не переменишься, я уйду. Он решил, что это несерьезно, а все было серьезно.
— А в чем он должен перемениться?
— Это долгий разговор. Ему было все равно. Его все устраивало.
— А тебя нет?
— А меня нет.
— А что тебя не устраивало?
— Многое. Я ему говорила: Толя, найди себе постоянную работу.
— У него была работа.
— Машины чинить? Сегодня есть, завтра нет.
— Но он же зарабатывал деньги.
— А сколько народу его обманывало. Я говорила ему: Толя, нельзя быть таким добрым.
— Мила, это не причина, чтобы его бросать.
— Это не всё, это одно. Я же говорю, долгий разговор.
— Он любит тебя.
— Какая любовь, когда я прихожу домой, он не ел, ждал, когда я приду накормлю его. Поест, ложится и смотрит телевизор. До трех часов смотрит, а утром, когда я ухожу, спит. В воскресенье говорю: Толя, говорю, давай съездим в Москву, в кино сходим, не в кино, так куда-нибудь, надо же как-то переменить обстановку, проветриться. А ему неохота, ему тут нравится.
— Ему нравится, он любит это место.
— Я и говорю, что ему другого не надо.
— А тебе?
— А мне надо.
— Что тебе надо?
— Хотя бы смены впечатлений.
— Из-за смены впечатлений ты бросаешь человека, который только что был тебе дорог и которому ты дорога?
— Я его предупреждала.
— А он кто?
— Кто?
— К кому ты уходишь. Толя его знает?
— Нет.
— А ты давно его знаешь?
— Года два.
— Вы два года встречаетесь?
— Нет, он сделал предложение переехать к нему недавно. Он шофер.
— У него своя квартира?
— Да. Он живет с сыном.
— А где мать сына?
— Они разведены.
— Он с сыном, ты с сыном, а вдруг вы не уживетесь, что тогда?
— Не знаю.
— Тогда возвращайся. Мы будем тебя ждать.
Она заплакала. И я заплакала. Каждый мой вопрос походил на допрос. Ничего не выяснялось из этих мелких и побочных резонов с их ускользающей сущностью. Я не имела ни малейшего права лезть ей в душу. Но я лезла и лезла, потому что иного способа — негодного — сшить расползающуюся материю жизни у меня не было. Не только их двоих, но нас четверых. За восемь лет, что они у нас жили, мы привыкли к ним. Милка — высокая, статная, налитая, сначала с роскошными медными волосами по плечам, после с короткими, меняющихся колеров и оттенков, двигалась по дорожке от калитки, как королева, а я глядела на нее сквозь оконное стекло библиотечки на втором этаже, где писала, любуясь ею, одета с рынка, но всегда со вкусом, короткая юбочка или обтягивающие джинсы, высокие каблуки еще увеличивали рост и обеспечивали изящное покачивание бедер. Откуда в ней, продавщице из малого хохлацкого городка, такая стать, такой вкус и чистый выговор. А кроме — такт, ум и упорство, с каким шагала от цели к цели. Сперва торговала мясом на базаре поблизости. Потом — мобильными телефонами в Москве. Потом съездила на
— Ты когда решила ехать?
— Три дня назад. Ему сказала сегодня утром.
— Нет, уезжаешь когда?
— Машину заказала на семь.
— Поужинаем вместе напоследок. Пожарим курицу, у меня есть соленые грибы.
— А у меня немного самогона.
— Тащи.
— Тогда я позвоню, чтоб машина пришла попозже.
— Пусть часа через два.
— Я попрошу, чтоб через три.
— Давай.
11
Течения моих метафизических вод, как горячий Гольфстрим в холодной Атлантике. От этого два крайних состояния: бешенства и растерянности. Но и помимо, лилось-переливалось. Мы живем в разные стороны, как растопыренные, не успевая поспевать за знаками матрицы, запечатлевающими работу сознания. Безголосо ли, в голосах ли. К тому времени, как безутешно распалось у Анатолия с Милкой, Окоемова не было на свете. А таинственный внутренний голос, один из многих, в параллель многим, занятым своим, по-прежнему перебирал виды, цвета, живопись во фрагментах и целиком, поэзию и музыку явления, именовавшегося Окоемов.
Конечно, сознание зафиксировало, что образ при воспроизведении расстраивался. Растраивался. Не в смысле огорчался, а в смысле троился. Матрица отпечатала триаду целиком:
что в первую минуту был строен, бородат и белокур, что, вынося чай, сутул, усат и черноглаз, а, прощаясь, голубоглаз и сед.Или память подвела, и это было в разные дни. Как будто если в разные, то не столь странно.
Гораздо более странным было то, что меня это ничуть не смутило. Словно каждый раз попадались люди, которые вот так запросто претерпевали изменения. Я не сразу догадалась, что Окоемов — перекидчик. Я просто приняла все как должное. Что-то заставило принять. А в то же время мозг отмечал несоответствия. Скажем, при отсутствии веры в Бога — вера в Апокалипсис. Или что в своем немолодом, мягко говоря, возрасте сумел одолеть фактически пятерых — три плюс два, и физическая зарядка мало что объясняла. Или что, делая акцент на секретности содержимого портфеля, выдал секрет, по сути, первой встречной.