В Бога веруем
Шрифт:
На обычном обеде время от закуски до котлет движется медленно, а от котлет до десерта — стремглав. Обед, главное блюдо которого — несуществующие семейные ценности, течет с равномерной, не следящей за временем невыносимостью. Сейчас, знаете, все быстренько делается: пожрали, разбежались — это можно делать любовно, равнодушно, со скрываемой и нескрываемой неприязнью, — так быстро, что психологические заморочки обедающих не успевают стать мероприятием. Но если, как Мадам, упорно воскрешать интерьеры классического обеда, от антре до портвейна, с прислугой и разговорами, то на медленных, чинных пространствах скатерти, салфеток, хрусталя, церемоний психология развернется во всю свою ширь, задушив неподвластные ей ростки робкого застольного дружелюбия.
— Будь поосторожнее с манихеями, — говорит Мадам невозмутимо. — Еще овощей?
— Спасибо, достаточно. Ты тоже.
В противоположных целях (агрессия и защита) обе используют одно оружие,
— Думаю, ты понимаешь, что Петр Алексеевич приваживает тебя для того, чтобы мне досадить. Хуже в результате будет только тебе.
— Понимаю. Но ведь у него есть и другие способы тебе досаждать.
Почему Лиза не реагирует живее, подростковее, ведь приличиям можно противопоставить молодость, молодость можно противопоставить всему на свете и весь свет ею побить — нахальным, невинным самоупоением, отсутствием взрослого опыта, наличием сокровенного опыта тинэйджерских мистерий, закрытых для взрослых.
О, этого она просто не умеет. Заточив себя в одно пространство с людьми, чья молодость пришлась на античные времена, она усвоила их стиль, их способ держать мир на расстоянии, подвергать мир неторопливому сомнению, отвергать без обиды и горечи, их взгляд, их проницательность (а то, что проницательность девочки была проницательностью ума, а не опыта, делало ее, освобождая от сочувствия, только острее). Жизненный опыт у нее тоже был, отделивший ее от молодых и старых опыт ненависти, подавляемой и становящейся от насилия еще сильнее. Это была ненависть с крепкими мышцами и ровным сердцем спортсмена. (Да, и вот здесь мы скажем, что личная ненависть — не сводящая с ума злоба ко всем, а ненависть, направленная на единственного человека, который может предъявить четкие черты лица и паспортные данные, — личная ненависть позитивна, как позитивно любое целеполагание. Насколько легче жить, имея цель: выучить английский, или выиграть чемпионат мира, или купить “феррари”, или дождаться чьей-либо смерти. Это дисциплинирует. Это помогает спокойно просыпаться и открывать глаза.)
— Голуби очень хорошие, — замечает Мадам и кивает, чтобы унесли тарелки. — Венецианский соус. Жаль, что тебе не понравилось. Не забывай предохраняться. Надеюсь, миндальному парфэ ты отдашь должное.
Лиза молча отдает должное миндальному парфэ. Все-таки (как вам кажется?) такие вещи производят впечатление: лед, а под ним — геенна огненная. Это парфэ так готовят? Нет, мы серьезно. Вот парадный семейный обед в огромной столовой, что-то со всех сторон дубовое, блеск, тонкие ненавязчивые запахи, грансеньорство по эскизам, прилежно, по источникам, воссозданная роскошь, двое за огромным столом, пустой стул и сияющий прибор для Евгения. Его не привели к столу (на этом стуле, за этим столом он вряд ли бы усидел), но прибор поставили. Лизе предстоит совершить паломничество к сундуку, так тоже положено, она подойдет и скажет: “Здравствуй, папа”.
Мадам следит, чтобы девочка, во-первых, ела, во-вторых, ела аккуратно. Пусть ненавидит, интригует, спит с Негодяевым, но вилку и нож нужно держать красиво, спину не горбить ноги под стулом не заплетать, открывать рот только после того, как кусок во рту прожеван и проглочен. Замкнутый на себе покой, глухие стены внутренней гармонии делают красоту женщины чем-то невыносимым, в античном смысле религиозным, словно все, что было в ней живого, ушло в плоть осуществленной мечты (если была мечта) и стоит вокруг нее дышащим, счастливым великолепием дворца, тогда как женщина превратилась в мраморную или бронзовую статую, замершую в одном из его закоулков.
Когда она отомкнула для Лизы дверь, из темной залы им под ноги хлынул бумажный, с шершавым металлическим звяканьем, поток. Лиза входит, расталкивает (иногда идти приходится как сквозь сугробы, иногда — как через мелкий шуршащий ручей). “Он же здесь задохнется, — говорит она, озираясь. — Папа!”
Пусть покорится человек людям, сказал Транс. Не вполне, нам кажется, манихейская мысль, хотя (с другой стороны, вечно подворачивается “другая сторона”) от манихейского юмора приходится ожидать всего, в том числе готовности обезобразить свою же религию общественно-политическим содержанием. А от Пети Транса лично необходимо ожидать всего и даже чего-то сверх этого. Вечный, несгибаемый, огнеупорный Транс! Мы, конечно, можем сейчас сунуть его головой под какой-нибудь специально взбесившийся трамвай, но через семьдесят лет ему все равно поставят памятник, назовут его именем площадь и улицу — и с этим нужно смириться,
Приятная такая, почти семейная атмосфера сложилась за тысячелетия: все всех знают, попритерлись, общие воспоминания, сплетни, шутки, кто когда с кем и пр. Почти по Ариосто: члены разрозненной шайки (драконы, рыцари — все одна компания) слоняются по свету, постоянно натыкаясь друг на друга и между делом побивая разный беззащитный сброд. Невозможно въехать в какой-нибудь лес, город, замок — упасть в пропасть — залезть в пещеру, — чтобы не повстречать там знакомого и не попытаться проломить ему голову. Так и мы, так и мы — в лесах и пропастях истории. Меняются прическа и костюм, сказал бы поэт, вооружение, амплуа, прекрасные дамы на трибуне — а вражда все та же, узнающая себя по запаху, знающая о себе с первого до последнего вдоха, неизбывная. Через леса и пропасти истории, игнорируя меняющийся ландшафт. “Пусть я семь раз буду рожден твоим врагом”, как говорится.
Ну довольно, вылезайте, вы, семиголовое, вылезайте из своей чащобы, трущобы, пропасти, пещеры. А мы уже не в пещере! Мы могилу копаем! Поглядите-ка: ловко у нас получается? Стеночки ровные, гладкие, параметры с запасом, глубина — санитарная. Повернется у вас язык сказать, что сюда не вложена чертова бездна труда, ума, вкуса, этого — как его? — дарования… Могила! В завершение трудов! Чтобы проститься, как положено!
Чтобы проститься, как положено, нужен покойник. (У вас покойники уже были. Да, но иногда они возвращаются.) Не знаем, есть ли на свете роман, где дело обошлось без хотя бы одного покойника. Без свадьбы и то легче обойтись, чем без похорон. Вот, например: где, если не на похоронах, смог бы Негодяев в последний раз увидеть Мадам? Он был кем угодно, но не тем, кто кропотливо, безвкусно подбирает лоскуты предлогов, чудовищными белыми нитками сшивая их в якобы случайную встречу. Под окошком бродить? Вокруг дворца гулять или явиться туда с экскурсией? Высунуть голову из унитаза? Вот эта встреча была вынужденной, подразумеваемой, неизбежной, извлеченной судьбой из сундуков необходимости и долга. Когда, как не сегодня, прощаясь с другом, можно спокойно, совершенно легитимно подойти к вдове совсем близко и сказать несколько теплых слов. Не отвертишься! Не отвертеться ни ему, ни ей, и как бы ни было страшно и горько (ведь иногда все отдашь за то, чтобы не состоялась въяве вымоленная встреча), придется как-то взглянуть, что-то сказать (хоть с этим нет проблем: “Мои соболезнования” — и взгляд внимательный. Или стеклянный). Подойти близко. (Не издали посмотреть, укрывшись со всех сторон толпой и колоннами.) Каким все-таки должен быть при этом взгляд? Негодяев выбирает взгляд с той же тщательностью, что и галстук, оба в итоге оказываются сдержанно-похоронными (похоронно-сдержанными?), но как в черном галстуке порою пропущена какая-то нить, что-то выткано, что-то неразличимо, неявно меняет цвет и фактуру, так и во взгляде переливы, подсветка, задняя мысль меняют его цвет, настроение, направление. Легко сказать: внимательный. Легко сказать: стеклянный. С близкого расстояния. С расстояния, короче говоря, нос к носу. Что же, смотреть на женщину и представлять визит к дантисту? думать о судьбах либерализма в России? Ни о чем не думать и ничего не представлять? Нос к носу? Онеметь, окоченеть, обыдиотиться непреднамеренно? (Само собой выйдет, само собой, только бы не волноваться заранее, окажешься идиотом, камнем, кочкой в наилучшем виде. Психология.) Пожертвовать, значит, самолюбием ради душевного спокойствия. Не ошибиться, главное, с галстуком. Галстук, два тупых слова и движения — и вся жизнь впереди, желательно новая. А быть или не быть идиотом (да, быть или не быть идиотом) — это как получится.
Психология! Кто-то на кого-то посмотрел, и тот побледнел как смерть. Вы должны знать, проницательный друг, что чары, сеющие смерть, исходят из глаз. Авл Геллий, пересказывая, пишет о людях, убивающих взглядом тех, на кого они, разгневанные, слишком долго смотрели. У этих людей, мужчин и женщин, по два зрачка в глазу.
(Ага, Авл Геллий, очень хорошо… Думать об Авле Геллии.) Думать о цвете. Зеленые глаза — у абсента и у дрожащей мучительной ревности; голубые — признак коварства (на востоке) и невинности (на западе). Глаза персонажей “Тысячи и одной ночи” от гнева синеют. Глаза Диккенса были карие, словно у лани, и столь же блестящие. (По традиции считается: как у Шекспира). Глаза актрисы Рашель — черные, без белка (точно такие, говорят, у дьявола). О серых глазах обычно пишут как о сердитых. Есть глаза желтые и пестрые, как пчелы; глаза зеленые, но не злые; глаза сусального золота.