В доме на берегу
Шрифт:
«Иди – повествуй то, что никому нельзя рассказать, пускай никто не услышит – странное повествование Пути. Теперь все зависит только от непривязанности к Пути. Шорох шагов будет отдаваться повсюду – не твоих шагов. Музыка – игра в светлом храмовом лесу – на пяти инструментах – сохраняющая века прошедшего вместо длинного предшествующего мгновения. Медленно поворачиваешься в ответ ей, не дорожа острым умом, отточенным в битве с царем драконов и выношенным в утробах задолго до рождения».
Лес вокруг заметно вырос. Играют в искреннее древесные лианы и показавший палицу бамбук. Может, за ними река гофмановской новеллы и не по-христиански запутанные локоны православного священника среди проповеди.
– Воистину пасхальны слова из григорианских песнопений: «В середине жизни мы в смерти…» О, сердешная, пять инструментов смолкло, проржавело, огненная глина в печи окрасилась. Прасковья, Праджня [6] ! Пойди посмотри, где молоко. Кувшин нагрелся в печи…
Прасковья – босоногая девчонка – выбегает
6
Праджня – мудрость без дискриминационных суждений ума, интуитивная мудрость, женская мудрость.
Забегает Прасковья в Малахитовый дом – половицы под вязаным ковриком скрипят; ставни распахнуты во двор; настоящая корова у окна мух гоняет с воспаленных глазищ; вертлявая собачка Перловка хозяйку зовет напрасно – никого нет – пустота малахитовая, летняя, мухами кружится над вазой и букетом Петра Кончаловского, импрессиониста и оставленного учителя батюшки – а за пустотой-красотой ветерок мечется, явно, раненый – до печки рукой Прасковьи подать! – не долетая, спрыгивает к железной ноге кровати, а там – вышита жар-птица на коврике – все замечает и, всему сочувствуя, радуется Прасковья Власьевна, двенадцать лет которой отроду – по словам ее матери.
Вызволили худые руки топленое молоко, капельку отпили бескровно-бледные губы – и полегчало свету бегающих по комнате да играющих со знакомыми предметами босых глаз. Легко моросят они ресницами – на щучью сирень в красках персика – о существовании такого фрукта и редкой – щучьей то есть, сирени не каждому полагается знать – то же про деликатный предмет – чернильницу, плоскодонную ракушечку – гнездо «московских и сергиево-посадских» воспоминаний Василия Изотова. Девочка в двенадцать лет влюбилась бы в ученого мечтателя Ваську Изотова. Но странное дело, на гулких излетах речки Сивки ни одна живая душа не способна на порабощение другой души. Во-первых – женский монастырь, и во-вторых – женский монастырь. И в-третьих – он же, ибо деревня – из четырех послушниц, инвалида и юродивого. В Малахитовом доме юродивого поселили Ваську, а Прасковья-младшая была дочкой его сестры и полностью на его юродском обеспечении. Инвалид Гражданской войны славно работал при монастыре, был за конюха при единственной лошади, привозил из района кое-какие продукты, продавая на крестьянском кооперативном рынке коврики с жар-птицами; производство самих ковриков полностью соответствовало ткацкому образованию и образцовому плетению старицы Фотинии и ее подруги Ксении, впрочем, все помогали, даже Василий Изотов, в свободное от работы на монастырском огороде время. А зимы еще ни одной Васька Изотов в глухом краю не пережил. Настоятельница боялась потерять дешевую рабочую силу и обращалась с ним ласково, а с девочками строго. Лето выдалось на редкость прекрасное. Кушали рыбку и малину, загадывали вырастить арбуз в теплице, но ходили полуголодные с пением молитв вдоль речки Сивки. Рыбачили младшие девочки по очереди, не ведая, что в одной четвертой документов монастырь числился уже три года богадельней, а они – старыми девами «при исполнении сиротских обязанностей». Настоятельница вздыхала, но ездила в район получать причитающиеся старым девам пижамы, валенки, нитки мулине для вышивания и журнал «Советский безбожник»; по красным дням календаря – конфеты! Какими же вкусными были завернутые в бумажки конфеты – праздничная, аккуратненько завернутая конфетка! Прасковья никогда не ела свою горсть – на ладони не умещавшуюся пленницу – бабочку-шоколадницу – девочка с ней играла, рассыпая на единственном столе трапезной монастыря перед удивленным Василием и привыкшими к спектаклю монахинями. Как-то чернавка Лидия попыталась разделить между нормальными сладкоежками ее часть: «Все равно не понимает!» Поднявшись из-за
Вспоминая, какой он – батюшка Василий, Прасковья неслась полем и лесом с глиняным теплым кувшином топленого молока, слыша свое сегодняшнее имя, выскочившее журавлиным призывом из уст его: «Прасковья, Праджня! Пойди, посмотри, где молоко. Кувшин нагрелся в печи…»
Неожиданно для себя она встала среди морошкового овражка.
– Неправильно! Кому я лгу? Такая сорока-легкобока, и жить воспоминаниями? Вон ветка на березе обломилась – не от дождя. По лесу шастают – ах – негодники! Не журавлям же верить в небе, а только им и можно…
Только сказала – все ветки с березы ринулись на головку, – и, пошатнувшись, – скатилась – овражек в очах заметался – туда-сюда – твердо и угловато по земле телом; внутри свежей околесицы – бабочкой-капустницей – туда-сюда: барахтаясь взглядом – бабочкино крыло – в гнезде филина. На дереве вместо зари много дикого зверья… и… Один лось стоял над Прасковьей величественно и угрожающе. Доказывающие правоту, распавшиеся на половины двенадцать пальцев его рогов склонились ей в ножки.
– Тебе тринадцать лет сегодня. Заново родилась. И так будешь долго рождаться. Поздравляю дурочку!
– Дядя? А я думала – лось!
Прасковья высвободилась от тяжелых рогов. Взъерошенная, ручки ладошками к небу, и на них – бабочка-лимонница:
– Небушко, где лось волшебный? Рога мне подарил… – плачет, бедная.
Юродивый захлебнулся – ему с рождения свойственным беззвучным смехом. Гимнастерка солдатская ему шла, да винтовка через плечо. Пожалуй, встретишь в лесу, – испугаешься с миром идущего человека по имени Митрий Юродивый – не кликуха – фамилия настоящая, сбоку к лицу приросшая окаянной бородавкой: и бороду брить он умел, и за коровой ухаживать, и собаку на привязи держать, но что с бородавкой поделаешь – хороша, и неплохо жить с нею. Можно дрова ею колоть, а можно за печь положить – целее будет. Сестренка его Прасковья умерла, и племянница ростом взволнованнее прежней Прасковьи растет – догоняя дубок на склоне, – и юродство его растет постепенно, от фамилии заветной приобретенное, за печкой положенное. В речке Сивке он звезды по ночам моет – не верите? Загадкам юродивого надо верить.
Высвободилась с криком из тугой паутины плача: подлесок, лесочек… полянка… нежность… счастье… Праджня. Слово в слово получается. Бежит к батюшке своему в монастырь, и вера в ней крепнет соответственно бегу, хотя молоко топленое не выполнила; ослабев от счастья, скажет:
– Сознание в лесу почти потеряла. Все метнулось предо мной кругло-кругло; непонятно и чувствительно. Лось мне поклонился прямо в ножки, не верите? Юродивой надо верить!
Батюшка Василий взглянул на нее луком или лукаво; стрелки бровей его сдвинулись вправо; стрелки часов повернулись налево; в тонких запястьях беличьим смехом вверх по лесным неисхоженным тропам – на берег речки – под звездную известь – печь не предаст – раз за ней положили – страшный секрет – что ни есть – то и будет… хочется плакать мне; звери как люди… Правда же… люди теперь будут звери, если война…
– Остановись! – строго велел Батюшка. – Ты заговорщица, а не юродивая! Не занимайся кликушеством. Вся эта ваша поэзия – неумелое начетничество – магия доморощенная. Если я тебе конфеты монахинь отдал, не возомни себе. И дядька твой Митрич не юродивый – солдат он, контуженый. Учиться тебе надо. Я позабочусь. Отправлю тебя – в настоящее послушание – не косное, где книгам будет время. Уж и отправлю бесенка! Поедешь с моим знакомым в страну чудес – Индию… или Тибет. Будешь его племянницей.
Посреди храма, в своде главного купола запели поочередно для Прасковьи апостолы – ученики Христа, восседающего скромненько – не скоромненько – омывающего ноги неверующему Фоме.
Марфа-посадница промелькнула мимо девушки со священными молитвами на голове, принадлежащими, по ее мнению, более чернавке Лидии, а еще более – матушке-настоятельнице и батюшке Василию, и всего лучше – ей самой – только в будущем… белые знаки на черном капюшоне… Черная красота Марфы не поддавалась в ее голове никакому анализу. Батюшка заложил в Евангелие открыточку, и это от взгляда ее ни на миг не ускользнуло.
– Опять мечтаешь! – обвинительно начал он. – Да не постригалась твоя Марфа! Я не благословил. О чем теперь задумалась?