В доме на берегу
Шрифт:
– Мы, русские семинаристы, кто уцелел, все дневали и ночевали в русском посольстве. Вы, разумеется, помните, тогда все жили на улице, боясь заходить в здания, от которых мало что осталось. Владыка тоже ночевал на лужайке рядом с послом. Поскольку я ослеп, то и днем сидел на лужайке, точно ослик. Потом я месяца три жил в русском лазарете и месяц в англиканской японской семье, а после вернулось зрение. И я был потрясен. Я никогда не думал, что так любил этот город, который ненавидел. Ведь мало кто по своей воле из нас, русских мальчиков, приехал к вам на родину.
Котаро вдруг заговорил по-японски:
– Дело в следующем: я любопытен, но не настолько! Я могу выучить чужой язык. Но не для того,
Котаро заморгал так неожиданно – Василий Изотов растерялся – этот надменный самурай, владеющий собой лучше их всех, сжимающий кулак не от бессилия, а для удара, и принятый вместе с лучшими из лучших в институт дзюдо, оросил дождиком садик жар-птицы старицы Фотинии.
– Про истовость отца Сергия и святителя Николая я долго думал, – тихо, чтобы не вспугнуть сердечность Котаро, произнес он. – Вы не зря хотели пригласить меня домой… Она действительно всегда представлялась мне мирской… Но я думаю, есть два рода истовости в монашестве. Если бы они вели себя так в России, то это была бы чисто мирская позиция. Но апостольство все меняет, не думали об этом? Словно ты стоишь над океаном и не боишься, что он поглотит тебя, ибо с тобой вера. Ты не ненавидишь океан, просто не боишься его. Ты высок и хмур, не так ли Котаро-сан?
– Над океаном… – повторил Котаро, помолчав, – мы в Японии всегда над океаном. А вы не высоки, не хмуры. Сможете вы уйти и оставить самое дорогое для себя? Они не смогли бы – по собственной воле – нет. А если бы их силком выставили из Японии, умерли бы от тоски.
– Пожалуй, я могу. Я не смог бы стать ни миссионером, ни военным. Владыка Сергий помог избежать обоих дорог. Мой путь слишком неопределенный, и взгляды тоже. Я ищу середину. Мне все кажется уродливо-великим, либо мелким. «Великая вера!» Даже звучит смешно. Моя вера иная. Сперва я думал, она ближе к японской. Но нет, она просто другая. Она связана с пониманием и трезвением, не со служением в чистом виде. Внутренняя гора, а не океан.
– Не хотел бы вас понимать, и понимаю, – вздохнул Котаро, – но вам пора ложиться, и мне тоже. А завтра я хотел бы исповедаться кое в чем, немножко постоять на службе самозабвенно…
Лежа на соломенном матрасе в келье матушки Екатерины, Прасковья немного думала. Мысли не вязались с подвижной линией смеющегося носа и губ, игривыми коньками бровей – в любое божье время они обходили сей маскарад. В чем смысл по протекции батюшки Василия ехать в далекую страну? Единственное приходящее на ум было: а вдруг, если она останется здесь, матушка Екатерина начнет учить ее плакать. Ненавистные слезы монахинь в ее воображении смешили двухглавого орла – одна за другой, черно-белыми бусинами. Наутро она желала подойти на исповедь, да мешкала, переминалась, и батюшка ушел быстрыми шагами вместе с некрасивым, но крайне стройным и четким, иноземным военным. Инвалид запряг для них гнедую лошадь. В телеге их ожидали свежеиспеченные без печки коврики старицы Фотинии… Что еще? Подброшенные сестрами семечки.
– Так птицам бросают, – удивился батюшка.
– Ну и прыгайте в телегу! – зло улыбаясь, сказала Прасковья, впервые за время отрочества недовольная жизнью.
– Ты бросила? Не думай столько! – успел крикнуть батюшка своей подопечной.
– Что это за чудо? – спросил Котаро. – Маленькое и юродивое…
– Нет такого слова – «юродивое» – в советском словаре! – был дан ему исчерпывающий ответ.
Сестры прождали батюшку обратно целый
Через два дня, сама правя, приехала на гнедой из города старушонка, почти до пят замотанная пуховым платком, остриженная, как выяснилось, под мальчика – для окопов. Она, не открывая понапрасну рта, сунула в руки матушки Екатерины бумажку. Значилось следующее: «Петрова Александра Потаповна, сирота для сиротского учреждения».
– А где батюшка? – погромче спросила Марфа. – Где отец Василий?
Морщинки еще сильнее закручинились вокруг глаз сироты.
– Куда ковры мои дела? – набросилась на морщинистую Фотиния. – Трепку тебе задать, молчальница?
Морщинки расправились; старушка выпрямилась… стан, плечи – высокая; в мешочке у нее каблучки лежали – и через минут несколько при полном параде оказалась старушечьем. Платок барски сбросила и пошла напрямую в трапезную. Залезла грязной рукой в чан с капустой – по локоть запустила – через час только губы сморщились и захрустели капустные квашеные струнки под зубами – хорошо думалось Александре, пока рука ее в чане квашню квасила.
Весь следующий день Прасковья ходила за Александрой по пятам.
– Ты куда? – твердила. – Раз туда – и я туда…
Доходили они до леса, до дома Малахитового, – травка – канавка – спуск – камешек в каблучке, земляничка… птичка… Под вечер распогодилось краше прежнего.
Александра во время чтения молитв сестрами сидела на скамье. Вдруг вскочила. Прасковья к ней:
– Ты куда?
– Туда! – раздался уверенный, скриплый и мерзлый голос, немного проснувшийся и весенний от вечернего солнышка, сутуло подпевающего осени.
Прасковья опять к ней:
– А меня возьмешь?
Сестры не двигались в изумлении.
– Возьму! Платок мой захвати, и пойдем!
Прасковья кошкой прыгнула на матушку – туда, где в ее материнском одеянии платок затерялся сегодня. Скорая на любую помощь, Екатерина от усердия застудила поясницу и платком ее к вечеру перевязала – спросив Александру пять раз, десять – прождав ответа… Жамкание – чем не ответ! Однако совесть Екатерину мучила не на шутку. – И тут дикий прыжок откровенного лесного зверя валит ее с ног и ударяет головой о деревянную горку с крестом Спасителя.