В горячих сердцах сохраняя... (сборник)
Шрифт:
— Черт побери! Поторапливайтесь! — кричит лейтенант, помогая выгружать содержимое грузовика к левой обочине шоссе.
Неожиданное появление Гаспара придало еще большее значение переживаемым мною минутам. И я подумал, что если Фабрицио дель Донго [25] сражался при Ватерлоо, не зная, действительно ли он участвует в этом сражении, то я—то, черт возьми, отлично сознаю, где нахожусь…
— Вперед! — кричит лейтенант. — И осторожно — в зарослях могут быть «пятнистые» [26] … — И он трогается с места,
25
Главный герой романа Стендаля «Пармская обитель». — Прим. пер.
26
Кличка людей в маскировочной одежде, здесь — агрессоров. — Прим. пер.
Теперь разрозненные взрывы сопровождает беспрерывная трескотня пулеметов. И вновь стреляют минометы, множество минометов.
— Это прямо какая—то минометная война, — говорю я.
— А как же иначе? — откликается кто—то. — Ничего другого и не придумаешь на такой дерьмовой местности.
— Вперед! — вновь и вновь призывает нас лейтенант, будто мы заняты чем—нибудь другим.
И тем не менее его шаг, под который мы подстраиваемся, осторожен: лейтенант идет, постоянно оглядываясь на нас.
Меня—то не надо подгонять. Я и так иду. С момента, когда грузовик остановился, я нахожусь в том особом состоянии, которое возвращает меня к дням войны в Испании: разум подчиняется инстинктам, а способность видеть, слышать, воспринимать, чувствовать нацелена на все окружающее, удивительным образом воскрешая рефлексы самосохранения. Я начинаю слышать кожей, я вижу затылком, мышцы мои напрягаются прежде, чем коснется земли падающий снаряд. К тому же некоторые снаряды, похоже, летят в нашу сторону. Вот от этого—то грохота мы особенно содрогаемся…
— Чертовщина! Мне показалось, что этот предназначался прямо нам! — говорит один боец.
— Просто мы подходим ближе, — объясняет другой.
И вновь мы в полосе зарослей, и вновь колючки впиваются нам в лицо. Тем, кто нагружен базуками, больше других докучает эта проклятая растительность, которая опутывает нас, мешает двигаться, а тут еще ноги вязнут в трясине. Наконец мы различаем вдали прогалину более обширную, чем те, что мы уже проезжали, но — опять! — окруженную густой порослью кустов ежевики, и марабу, и неизбежными мастиковыми деревьями.
— Не выходить на открытую местность! — кричит лейтенант.
И в ту же секунду впереди нас взрывается кустарник. Массив деревьев стреляет всей своей чащей, и чудовищный фейерверк минометов и пулеметов все сотрясает взрывами и треском. В ушах звенит от уже пролетевших пуль, и я напрягаюсь при мысли, сколько их еще полетит. Я слышу страшный треск, словно просмоленный холст разрезают огромным ножом, и взрыв и ощущаю, что моя левая нога теряет всякую чувствительность, слабеет, лишает меня поддержки, и я падаю так, что ударяюсь виском о приклад собственной винтовки. Все происходит так быстро, что… Но я не могу подняться! Это тина… Болото… Моя правая нога, не подчиняясь мне, делает нелепые движения в воздухе.
Это ничего… Ничего. Но черт побери, меня пронзает боль — какая страшная боль! Моя рука, потянувшаяся туда, где болит, возвращается вся в крови. Кровь на груди, на лице,
— Меня ранило! — говорю я вслух. Теперь боль захватывает меня настолько, что я не знаю, где она начинается. Я весь — одна сплошная боль, я дышу со стоном: — Меня ранило! Меня ранило!
Мне кажется, что, если я сумею повернуться на правый бок, будет легче. Но почва становится мягкой, проваливается, проваливается, проваливается, и я перестаю видеть и слышать и падаю, падаю, падаю, кружась, куда—то вниз все быстрее, все быстрее, во тьму, глубокую—глубокую, такую глубокую, что…
…Я прихожу в себя и чувствую, что меня несут к грузовой машине, где кладут на пол среди других раненых. Боль возвращается, сильными толчками отдаваясь в груди. Да еще эта искалеченная нога, неподвижная, беспомощная, которая, кажется, для того и прикреплена к моему телу, чтобы причинять адскую боль! Тряхнуло меня так — только теперь до меня это смутно доходит, — что я все еще как одуревший. Я определяю, что грузовик едет, по звуку стрельбы и по ямам на дороге. По огромному числу ям.
— Снаряды разворотили дорогу, — произносит кто—то на уровне моего уха.
Наверное, я потерял много крови, потому что мои штаны покрыты засохшей коркой. Ногой я даже не пытаюсь двинуть… Ранена та же, что в Испании. Второй раз и все та же нога. Должно быть, дело плохо. Очень плохо! Может быть… Нет—нет, я не хочу и думать об этом. Нет, не может быть… И это первое, о чем я спрашиваю врача, который осматривает меня.
— Нет, старина! — говорит он. — Забудьте об этом!
Мне делают укол в руку. Боль отпускает. Мне должны разрезать ножницами брюки. Хорошо, если резать будут только брюки. Меня несут. Большое солнце, круглое и близкое, загорается надо мной. И когда я перестаю его видеть, то словно засыпаю, а просыпаюсь уже на койке. Длинная игла, приклеенная липким пластырем, пропускает что—то, каплю за каплей, в вену моей левой руки. Я не чувствую раненой ноги.
— Гаспар, — зову я, — Гаспар, — будучи не в силах сказать что—нибудь еще. Свободной рукой я показываю на ногу, которая не видна, которую я совсем не чувствую.
— Нет, старик, нет. Не придумывай, — говорит Гаспар улыбаясь. — Несколько небольших переломов… Из тебя вынули осколки и хорошо подлечили. Операцию будут делать в военном госпитале. Сделают все как положено… И ты будешь маршировать, как раньше. А сейчас тебе дадут снотворное, чтобы ты поспал…
Светает. Опять порхают медицинские сестры. Пока я спал, они сняли капельницу и теперь измеряют мне температуру… День застает меня в странном состоянии полусна—полуяви.
— А как же война? Война? — то и дело спрашиваю я сестер.
И они мне отвечают:
— Похоже, мы ее уже выиграли…
Под вечер приходит Гаспар, захватив с собой маленький радиоприемник.
— Ну, вот что, — говорит он. — Сейчас тебя на санитарной машине отвезут в госпиталь, но сначала послушай четвертую военную сводку, которую начали передавать в половине шестого.
В эфире раздается шипение и треск, как со сковородки, и возникает отчетливый голос, громкость которого, поворачивая ручку приемника, усиливает Гаспар: